Через неделю мне разрешили наконец повидать Жака. Когда я подошла к двери его дома, меня охватила паника: он был моей единственной надеждой, и я ничего не знала о нем, кроме того, что он не ответил на мое письмо. Растрогало оно его или рассердило? Как он примет меня? Я обошла кругом его квартал — один раз, второй, — ни жива ни мертва. Врезанный в стену звонок пугал меня: в нем была га же обманчивая невинность, как в черной дырочке розетки, куда ребенком я неосторожно сунула палец. Я нажала на кнопку. Как всегда, дверь открылась автоматически, я поднялась по лестнице. Жак улыбнулся мне, я села на темно-красную софу. Он протянул мне конверт на мое имя. «Вот, — проговорил он, — я не отослал его, потому что хотел, чтобы это осталось между нами». Щеки его пылали. Я развернула письмо. В качестве эпиграфа он написал: «Какое это имеет к тебе отношение?» Он хвалил меня за то, что я не боюсь показаться смешной, писал, что часто «в жаркие послеполуденные часы уединения» думал обо мне. Он давал советы. «Ты будешь меньше шокировать окружающих, если станешь более человечной; и потом, это лучше, я бы сказал, в этом больше гордости…». «Секрет счастья и вершина искусства в том, чтобы жить как все, не будучи похожей ни на кого». Заканчивал он такой фразой: «Хочешь ли ты считать меня своим другом?» Гигантское солнце засияло в моей душе. Потом Жак принялся говорить короткими рублеными фразами — и вновь упали сумерки. У него все плохо, совсем плохо. Он попал в переделку, ужасные неприятности; он-то себя считал приличным человеком — теперь он уже так не думает; он презирает себя; он не знает, что теперь с собой делать. Я слушала его — растроганная его смирением, в восторге от его доверия, подавленная его унынием. Когда я уходила, сердце мое пылало. Я села на скамейку: мне хотелось взять в руки, рассмотреть подарок, который он мне сделал, — листок красивой плотной бумаги с зубчатыми краями, исписанный фиолетовыми чернилами. Некоторые его советы удивили меня: я не считала себя бесчеловечной, умышленно никого не шокировала; жить как все мне совсем не хотелось; однако я была взволнована тем, что он сочинил все это для меня. Я раз десять перечитала первую фразу: «Какое это имеет к тебе отношение?» Слова эти ясно показывали, что Жак дорожил мною больше, чем проявлял это; но и другой вывод напрашивался: он не любил меня, иначе не впал бы в морализаторство. Я быстро примирилась с этим; моя ошибка была для меня очевидна: невозможно совмещать любовь и беспокойство. Жак напомнил мне реальность: беседы наедине, под лампой, сирень и розы — все это не для нас. Мы слишком здравомыслящи и требовательны, чтобы довериться мнимой надежности любви. Никогда Жак не прекратит свой беспокойный бег. Он был в крайнем отчаянии, готовый в приступе отвращения навредить самому себе, — я должна находиться рядом с ним на этом горьком пути. Я призвала себе на помощь Алису и Виолену и ударилась в самоотречение. «Я никогда не полюблю никого другого, но любовь между нами невозможна», — решила я. Я не отказалась от убеждения, которым прониклась во время этих каникул: Жак — моя судьба. Но причины, побуждавшие меня соединить свою судьбу с его, не сулили счастья. Я играла определенную роль в его жизни, однако она состояла не в том, чтобы предложить ему погрузиться в сон; надо было победить его отчаяние и помочь ему продолжить свои поиски. Я тотчас же принялась за дело. Я написала ему новое письмо, в котором предлагала разные смыслы жизни, почерпнутые у лучших авторов.