Всех нас вывели на улицу, как стадо. Конные казаки, тесным кольцом охватив нас, погнали нас к находящейся на окраине города Лукьяновской тюрьме. Ближайший ко мне казак с иронией спрашивал другого: «Чего церемонятся, приказали бы взять в нагайки, помнили бы дольше и в тюрьме казенный хлеб не жрали бы». С таким приятным конвоем и дошли мы до наших новых квартир. Было уже очень поздно, когда мы явились в тюрьму, ничего не оставалось, как растянуться на нарах и обдумывать все это смешное приключение.
Рано, часов в семь утра, открылась дверь, и ко мне вошел красивый молодой человек с чрезвычайно ласковым лицом. Он подошел ко мне, поздоровался и представился: Скаржинский, политический староста тюрьмы. Я сначала даже не сообразил, что это такое, ибо в Таганке, где я провел восемь месяцев, ни о каких старостах и слухом не было слыхать. Скаржинский объяснил мне, что политические в этой тюрьме ведут общее хозяйство на коммунальных началах, т. е. братски всем делятся, что они имеют право выходить из своих камер когда угодно и что камеры с утра до вечера даже не запираются. Действительно, тюрьма оказалась совершенно своеобразной, в ее кулуарах стояли, раскуривая папиросы, группы политических, которых в то время в Лукьяновке было очень много стараниями комического генерала Новицкого. Довольно часто вся мужская тюрьма вываливала в сад, где играла в мяч и устраивала лекции. Лекции самого острого политического характера читали Водовозов, Тарле, я и высокоталантливый безвременно погибший социал-демократ Логвинский. Мы приходили друг к другу в камеры, любовались, как В. В. Водовозов проделывал свою утреннюю гимнастику, мешали работать Тарле, больше всех других мучившемуся тюрьмой. Это чрезвычайно общественное существование вскоре до того мне надоело, что я иногда с отчаянием выскакивал в коридор и кричал нашему сторожу: «Иван Пампилович, заприте, пожалуйста, мою камеру». И когда ленивый Иван Пампилович, гремя ключами и пожимая плечами, возражал на это: «Что еще придумал», то я с раздражением доказывал ему: «Иван Пампилович, ведь я в одиночном заключении, могу же я хоть немножко бывать один и почитать».
Интереснее всего были вечера. Хотя из женской половины под предлогом посещения «чихауза» к нам постоянно водили наших товарищей, но все же женщины сидели в отдельной тюрьме, окна которой выходили на тот же широкий двор, на который смотрели и наши окна. И вот в теплые летние ночи начиналось своеобразное клубное времяпрепровождение. Все члены Лукьяновского клуба сидели на подоконниках своих окон, не прикрытых никакими щитами и свободно отворявшихся, впрочем, для этого нужно было, вскарабкаться или на стол, или на табуретку. Начинались декламация и пение, У меня даже в обыкновение вошло к каждому вечеру сочинять какое-нибудь стихотворение на гражданские мотивы. Были люди с голосами, и устраивалось пение хором революционных песен. Пели, конечно, обычный и тогда, да пожалуй и теперь, кружковой репертуар. Но в один прекрасный день одна обладавшая хорошим голосом студентка запела какую-то арию из «Кармен». Этого сторож, внимательно прислушивавшийся к нашему концерту, не выдержал, и внезапно со двора раздался басистый голос: «Замовчи, не то стрелять буду. Завыла, як та проклята собака на луну». Таким образом, неожиданно самой низшей тюремной властью, оказавшейся своеобразным реперткомом, Бизе был строжайше запрещен.