Но вот у меня спрашивают бумаги. Даю мое свидетельство от сенекой префектуры, мою фотографию члена синдиката; опять-таки с удостоверением префектуры.
Нет. Этого недостаточно. Усатый прозрачно намекает мне, что мое имя не Луначарский.
«Впрочем, — говорит он, — через 5 минут все выяснится».
Но через 5 минут он является, чтобы распустить собрание и просить меня следовать за ним.
Публика взволнована, возмущена. Я ухожу под гром аплодисментов и крики протеста.
В вестибюле типичнейший бригадир в штатском показывает мне конфиденциально какой-то значок и полушепотом объявляет мне, что я арестован.
Тут же вырастают еще два, более элегантных господина, мы садимся в автомобиль и едем.
Все это сделано было быстро и уверенно, словно нашли давно выслеженного человекоубийцу.
— Где вы живете?
— Там-то. — Дают адрес шоферу.
— Вы возьмете ваш багаж и поедем дальше.
Очевидно, соображаю я, меня отвезут на вокзал и направят домой, в Париж:
— Только вот что, — говорю я, — я не сомневаюсь в «проницательности» полиции, однако не знаю, как проникнет она в квартиру моего приятеля без ключа?
Минута смущения. И не напрасная! Мы глупейшим образом остаемся минут 40 в созерцании запертой двери, Герр кримйналькомйссар, герр криминальвахтмейстер, криминальбеамте [30]и я.
Ждем, пока один не заявляет, что могут запереть входную дверь дома и положение наше еще ухудшится. Смешно. Выходим на улицу… и мерзнем.
Но вот подходят несколько коллег-журналистов, расспрашивают, протестуют, уверяют полицию, что я действительно я. Но вахтмейстер хитро покачивает головой. Он несомненно знает разгадку моей темной личности. Такого старого воробья не проведешь на мякине.
Наконец является владелец ключа и квартиры.
Полиция моя оживает, хватает мой багаж, и мы мчимся в Polizeipraesidium [31].
Дорога из Шарлоттенбурга на Александерплац длинная, и я с любопытством рассматриваю новые для меня типы.
Рядом со мной в котелке и белом шарфе еще молодой, белобрысый человек с выражением государственного юноши на безусом лице. В его губах, походке, редкой улыбке — много женственного. Сейчас он держит хорошую сигару «оперчаточной» рукой. Но после я увидел, что и рука у него женская, холеная.
Это герр криминалькомиссар…
Отчего это пруссаки имеют либо солдафоно-спартанскую наружность или сладковато-полудамскую? Впрочем, это пытались объяснить.
А вот вахтмейстер — отличный человек. Толстоватый, исполнительный, считающий себя хитрым и ужасно любящий dunkles Bier [32].
«Чин» же — парень рыжий и абсолютно без задних мыслей. А может быть, даже и без передних. Едем.
Наконец, вот президиум. Люди в касках отворяют ворота тюремного типа.
Ба! Да не в тюрьму ли они меня привезли? Это уже напрасно!
Нет, идем по каким-то высокоофициальным коридорам. Двери, правда, перенумерованы, но на них написали: регирунгсрат [33]фон Вальтер, регирунгсрат д-р Аббен. Не может быть, чтобы то были узники!
Суммарный допрос. Затем у меня отбирают письма и прочее. Ведут. В какой-то новой канцелярии отбирают часы и деньги. Это начинает напоминать мне миф о богине Истар 2, которую так же постепенно обирали и раздевали при сошествии ее в ад.
Спускаемся еще ниже. Вот ворота, на которых написано… не lasciate ogni speranza [34], положим, но «konigliches Polizeige-faingniss» [35]. «Увы, сомненья нет».
Ведет меня тот же чин без мнений.
«Я протестую против заключения меня в тюрьму и буду протестовать официально», — заявляю я.
«Завтра утром», — равнодушно ответствует исполнительная сила.
Вступаем в узилище. Оно трехэтажное, сквозное. Где-то высоко и далеко щелкают по стеклянному полу одинокие шаги. Светит пара лампочек. Шаги спускаются, и из тени выступает солдат печального образа, с лицом, подобающим жителю места сего.
Не теряя времени по-пустому, он командует: «Все вещи в шляпу»! Я не совсем понимаю. Он повелительно повышает голос. Складываю в шляпу пустой кошелек, гребенку, карандаш и оставшиеся в кармане пальто миниатюрные рукавички моего малютки.
«Истар отдает последнее», — думаю про себя.
Вы воображаете? Ничуть. «Раздевайтесь», — командует королевско-прусский Харон 3. По мере того как я снимаю пальто, пиджак и т. д., Харон шарит в карманах. «Сапоги», — неумолимо требует страж тартара 4. Я снимаю сапоги и галстук. Последний возвращается со взглядом полным презрительного сожаления к моему кретинизму. «Разве в галстуке может что-нибудь быть»? — спрашивает иронически королевский инспектор карманов.
Оказывается, я могу вновь одеться. Меня отводят в 21 камеру. В ней темно.
— Здесь темно, — говорю.
— Тем удобнее спать!
Натыкаясь в черной тьме на какие-то углы и препятствия, я, на манер слепорожденного, нащупываю койку, ложусь не раздеваясь и, поиронизировав над собственным положением, засыпаю сном несправедливо гонимой невинности.
Утром я убеждаюсь, что в камере нет ни малейшего приспособления для освещения. И к чему? Разве солнце не светит добрым и злым? Обращаю внимание на эту статью экономии, важную для всякого тюремного государственного бюджета.