Читаем Воспоминания. Книга третья полностью

В остальном отношения свелись к грабежу. К нам приезжали с ордерами — «6 стульев и три стола», и тому подобное. Гневались, что мебель чересчур громоздкая. Венские стулья расклевали сразу, а на английскую-викторианскую сердились — куда такую вместишь? Мебель была действительно громоздкая. Англоман — он выписывал ее из Англии. Кровати забрали только детские. Остальные — с английскими сетками — были слишком широки. К буфету принюхивались много раз, но так и не забрали — велик. Англоманом отец был, потому что Англия, по его словам, была единственной страной, где живут по законам. Диккенса он не признавал — «либеральная сантиментальность». Поэтому мой первый иностранный язык был английским. Ко мне в няньки выписывали англичанок — обычно пасторских дочек. «Они уважают детей», — говорил отец. Таким образом нарушалась обычная последовательность — немка, француженка, англичанка. Впрочем, в России в те годы англичанок почти не было. Мать жалела денег на англичанок, но отец был неумолим: «Они уважают детей. В ребенке они видят человека»… французский я впервые услыхала в Швейцарии. Мы приехали в Лозанну, и, пока мать, сестра и гувернантка разбирали сундуки, я выбежала на улицу. К тому времени я знала английский и немецкий, да еще играла с итальянскими детьми в Vio Reggio. Но тут меня ждал сюрприз. «Un, deux, trois, courrez!» Подхватив возглас, я ввязалась в игру, а потом побежала сказать своим, что здесь опять говорят по-новому… Это уже показалось мне излишеством. Пришлось, впрочем, примириться… Но я и сейчас не могу отучиться говорить «septante, nonante»… Впрочем, это случается очень редко… Сейчас я знаю языков двадцать, но большинство древних. Исландский, например, я изучила, потому что влюбилась в саги (но не в Эдду). Ни в какой кандидатский минимум он не входил. А латынь я знаю по гимназии. В женских гимназиях латыни не было, а я училась в одной из немногих — с мужской программой. Греческому я училась в аспирантской группе, т. е. знаю его плохо. Древнегерманским — сама. Моя специальность — англосаксонский. Современных скандинавских я не знаю, а жаль.

Отец удивился, когда я пришла из гимназии с сообщением, что отстаю по-немецки. Он спросил: «Неужели ты не читала Фауста?» Ему не пришло в голову, что можно читать переводы. Для отдыха он читал греческих трагиков. Разумеется, в подлиннике. Но на издания Сабашникова мне всегда давал деньги: «Это культурное издательство». Зелинского и Анненского уважал. О. М. Зелинского не терпел, потому что он исправлял Анненского.

Перед отцом поджимали хвост все мои нахалы (друзья) — Эренбург, Лившиц и прочие. С Маккавейским он охотно разговаривал. Его отец был преподавателем Духовной Академии, и это вызывало симпатии отца — абсолютного атеиста, по воле Дарьи соблюдавшего все посты. Но он — этот атеист внушил мне уважение к Священным Книгам. Я рассмеялась, прочтя, что Сарра — престарелая — родит. Он спросил, над чем я смеюсь. Я показала. «Не вижу ничего смешного», — сказал отец, и таково было его влияние, что с тех пор я относилась к этим книгам с благоговением.

Украинцы объявили мобилизацию. Мои братья отказались от украинского подданства. Они пришли советоваться с отцом, как им быть. Отец сказал: «По закону вы не должны являться на призывной пункт… Вас, конечно, могут расстрелять за неявку. Но являться вы не должны, так как вы не подданные Украины». К счастью, украинцы убрались, и оба брата ушли в Белую армию. Один исчез, второй дожил в Москве до 80 лет, внутренне скованный своим белогвардейским прошлым. Разумеется, он скрыл его, иначе попал бы на Соловки.

В 1917 году отец сказал: «Война скоро кончится. Надо поскорее ехать в Грецию». Но он ошибся — война не кончилась и мы попали в мешок, откуда выхода не было. В Грецию он так и не попал. Он умер, не увидав Акрополя. А ему так хотелось… Помогали мы ему плохо. Скатертей было много, но до тридцатого года их не хватило. Все брюки от его сюртучных пар изрезала на юбки невестка — первая жена брата, жившего в Москве. Под конец брюки кончились. Мама написала, чтобы мы привезли из Москвы, но и в Москве такой роскоши не оказалось, как и в Киеве. Может, недомерки еще достать можно было, но на его рост уже не шили. Куда там… После гражданской войны и голода рост резко снизился. В толпе я чувствовала себя высокой. Постепенно рост повысился, но крупных мужчин и сейчас нет. С этим покончено, как и с многим другим. В Грецию не попаду и я. И в Англию я тоже не попаду, хотя очень бы хотела увидеть «this little plot of land». От приглашения в гости в Oxford мне пришлось отказаться. А вдруг бы не пустили обратно… Ведь могли бы… Так я умру без Оксфорда и Акрополя. Лишь бы в Москве в своей чудом полученной однокомнатной квартире в кооперативном доме. Но я верю, что увижу отца. Этой веры у меня нельзя отнять. По ночам я просыпаюсь с чувством, что на кухне мать и я не дала ей простыни. Чувство такое сильное, что я встаю и зажигаю на кухне свет. Но там нет никого. И вообще у меня нет никого.

[ок. 1977 г.]

Семья[4]

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже