Нас, гимназисток, согнали встречать царскую семью. Девочки стояли в восемь рядов. Впереди были девочки младших классов дорогих частных гимназий. Нас не предупредили, куда нас поведут, но все же пощуняли нас — не захватили ли мы какой-нибудь взрывчатки. Ждали мы довольно долго. Я была довольна — по обыкновению не выучила уроков и даже не успела спросить, что задано. В начале учебного года начиналась новая математика, а я еще не заметила — какая, алгебра что ли или геометрия. На уроках я не слушала и только к концу четверти благоволила в один день просмотреть всю эту несложную мудрость. Но учительница математики отличалась бестактностью и беспокоила меня совершенно лишними вопросами. Провести день на улице было даже приятно.
Наконец проехала царская семья. Ей предшествовали два толстяка — а может, они мне показались толстяками из-за идиотской позы: они стояли спиной к движению, упираясь глупыми спинами в кучера, и буквально тряслись. А может был только один — городской голова, а губернатор встречал во дворце… Сначала проехали царь с царицей и, кажется, с наследником — прехорошеньким мальчиком, а потом четыре грустных девочки, одна из которых была мне ровесницей.
Я вдруг сразу поняла, что я гораздо счастливее этих несчастных девчонок: ведь я могу бегать с собаками по улице, дружить с мальчишками, не учить уроков, озорничать, поздно спать, читать всякую дрянь и драться — с братьями, со всеми, с кем захочу… С боннами у меня были очень простые отношения: мы чинно выходили из дому вместе, а затем разбегались в разные стороны — она на свиданье, а я к своим мальчишкам — с девочками я не дружила — с ними разве подерешься как следует! А эти бедные царевны во всем связаны: вежливы, ласковы, приветливы, внимательны… Даже подраться нельзя… Бедные девочки!
По слухам, Николая убили первым. Дай-то Бог: он не видел, как убивают его детей. И мне жалко мать: садисты могли убить ее последней, и жалко каждую из девочек, и жалко мальчика — надежду семьи… Убивали всех, но мало кого целыми семьями. Все мы так или иначе — убитые, но среди нас есть и недобитые. Я одна из них. Не знаю, кому легче. Я верю, что они встретятся Там и будут вместе… Целой семьей… Дай-то Бог!
II
Кто виноват?[6]
Я хорошо запомнила этот вечер. Мы были у Варковицкой, редактора Гослита. Я уезжала в Коктебель. Одна. На двоих бы не хватило денег. Да их нужно было еще выцарапать, что было далеко не просто в те времена, да кажется и сейчас. Нарбут был хитрый хохол. Он заключал договор на редактуру, а требовал обработку, за которую платилось гораздо дороже. О. М. боялся, что бухгалтерия, воспользовавшись неувязкой между титульным листом и договором — «редактура» и «обработка», — задержит деньги. Нарбут приучил свою хохлацкую бухгалтерию под любым предлогом оттягивать выплаты: деньги лишних недельки две-три на счету издательства, а на них и проценты идут… Особой его гордостью было отщипнуть крошку авторского гоноpapa, который в калькуляции книги не значил ничего. Он с восторгом рассказывал — уже после своего падения, — как объегорил Асеева сотни на две — по тем временам кило на пять черного хлеба… А если с каждого содрать по грошику, то капитал растет, а на него и проценты идут… Я почему-то не захотела надписывать обложку на трех чудовищных экземплярах «Уленшпигеля». Вероятно, меня просто тошнило от этой дикой работы, на которую я могла прожить месяц — не в сезон — в дешевом Коктебеле и которая испортила нам добрых полгода жизни.
О. М. поворчал, а потом плюнул и подписал сам. Так совершилось грехопадение. Следующую весну, когда я уже жила в Ялте у Лоланова, О. М. долго не приезжал. Он задержался в Москве из-за хлопот о пяти стариках, приговоренных к расстрелу из-за того сумбура, который они устроили в банке, ничего при этом не украв. Дураки, что не крали — в нашей блаженной стране крадут все, у кого есть хоть что-нибудь под рукой. Я не крала, потому что у меня под рукой были только студенты, а их бы пришлось еще кормить, так что выгоды никакой…
Стариков он спас. Их, вероятно, отправили на Колыму, что по-моему гораздо страшнее расстрела. Расстрел длится от силы пять-десять минут, а путешествие на Колыму два месяца в битком набитом телячьем вагоне, а потом работа на диком холоде голодным, полуголым людям, из которых выжимается унция пользы великому государству, где все счастливы и живут, как в раю. Я объясняю этот ужас перед расстрелом только еврейским страхом крови. Расстрел длится пять-десять минут, а выжимается унция пользы до самой смерти… Для себя я бы выбрала расстрел.