На галерее общественный обвинитель, окруженный обществом безбожников, размахивал кулаками, выкрикивая слова, которые еще недавно разожгли бы страсти толпы. После фраз, порочивших честь священника, тот молча поднялся, медленно раздвинул полы рясы и показал вериги, в которые долгие годы было заковано его тело. В народе раздались вздохи и возгласы одобрения, а чекисты направили на него штыки. Даже обвинитель на галерее замолчал, но потом пришел в себя и продолжал извергать ругательства. Ему рукоплескали командированные на суд коммунисты и комсомольцы. Народ молчал. Затем у перегородки, отделяющей суд от публики, возникла фигура священника с черной бородой, с черным лицом, в черной рясе. Это был секретарь «живой церкви» Делавериди. Он начал тихо, но постепенно его голос усиливался. Среди моря воспоминаний в моей памяти остались аскетическое лицо и устремленные вдаль горящие глаза отца Евлогия и черный обвинитель с угрожающе поднятой рукой, кричавший:
— Я утверждаю, что он контрреволюционер!
После судилища люди ожидали священника на противоположной стороне улицы и низко ему кланялись. Десять чекистов с направленными на арестованного штыками, четверо с наганами со взведенными курками, конвоировали его так несколько дней: в кинозал на суд и назад в подвал. И каждый день его ожидала толпа, люди кланялись и тихо молились.
В прекрасной речи, долго ходившей среди населения, отец Евлогий отверг все обвинения, плоды злого вымысла. Это должен был признать и суд: священника приговорили не к расстрелу, а «всего-навсего» к семи годам. Где он умер, я не знаю, скорее всего, на далеком севере. Там же умер и Делавериди, сосланный после того, как стал не нужен.
Через год или два после суда над Евлогием я шел в Екатеринославе в толпе, спешившей встречать своего возвратившегося из ссылки пастыря. Площадь была полна народа. И снова помню, как будто это было вчера: исхудалый, пошатывающийся от истощения, идет священник. Глаза, устремленные вдаль и немного вверх, горят, светятся внутренним светом. Те же глаза, что у священника, то же лицо аскета, готового на подвиг во имя Распятого. С ним движется многотысячная толпа, гул утих, и над проспектом несется молитва. Милиция оттеснила толпу в боковые улицы. Церковь, где шел благодарственный молебен, вместила малую часть людей. Большинство молилось под открытым небом.
Священника вскоре снова арестовали. В подвале Екатеринославского ГПУ он заболел, и ему разрешили лежать дома, но приставили «дежурную сестру». Что это означало, он и его близкие хорошо понимали. Последние его слова были о Христе и о России.
В Кубанской области на наших глазах в течение нескольких лет проходила жизнь нескольких священников. Они были отверженными, лишенцами, не имели никаких прав, их дети не могли ни учиться, ни поступать на службу. Их вызывали по ночам, часто по вымышленным делам, издевались, богохульничали, грязно ругались. Налоги на церкви, которые числились среди кабаков и увеселительных заведений, накладывали произвольно, и очень высокие для того, чтобы закрыть их за неуплату. Небольшая деревянная церковь у нас в Приморско-Ахтарской была давно закрыта. Большую каменную закрывали четыре раза, и каждый раз верующие собирали требуемую сумму. Однажды конюх совета с женой начали переносить к себе из церкви ценные лампады. Заметивший это человек взбежал на колокольню и ударил в набат. От самосуда сбежавшихся крестьян воров спас священник,
Дочь священника приняли на службу только после того, как она доказала, что не встречалась с родителями пять лет и на собрании осудила деятельность отца-«попа». Тайно встречаться с отцом ей помогали, главным образом, крестьяне. Она была моей пациенткой и приходила на прием по вечерам. У нас иногда уже ждал ее отец. После свидания она спешила уйти, а его мы приглашали на чай. Он как-то сказал:
— Напрасно советская власть нас преследует. Мы бы и за нее молились. Ведь всякая власть от Бога.
— Как, и советская?
— Ну да, и советская.
В 1928 году один «служитель культа» сбросил во время богослужения облачения и стал призывать народ оставить Церковь «этот очаг обмана и лжи». Крестьяне выкинули его из храма. А советская власть наградила хлебной карточкой, которой у него, как у лишенца, до тех пор не было, и избирательным правом — голосовать, как укажет партия. Он открыл парикмахерскую (был еще НЭП), где работал до начала коллективизации. Узнав, что он в списке выселяемых, бежал на Кавказ и умер там от тифа.
Третий «служитель», сребролюбец и пьяница, жил мыслью о материальном благополучии. Когда начались гонения, он отрекся от сана и куда-то уехал.
Четвертый скрылся ночью, сказав о своем уходе только близким родственникам. Потом я узнал, что он стал хлеборобом.