— Приговор отменен прокурором республики Рогинским.
— Почему?
— За мягкостью, — резко, озлобившись и с ударением сказал он.
Я понял все. Прощай надежды! Статья осталась та же — 58-я, но часть уже вторая, которая гласит «расстрел», «при особо смягчающих обстоятельствах не ниже…» и т. д. Появились пункты четырнадцатый и одиннадцатый. Четырнадцатый — саботаж государственных мероприятий, по этому пункту почти все проходили через смертную камеру, и пункт одиннадцатый групповой, что еще отягощало и без того тяжелые пункты.
— Теперь «вышка», — решил я. Кому-кому, а мне в первую голову.
Если бы такой приговор был сразу в 36-м году, мне было бы легче, а то — забрезжилась вдали свобода, и вдруг…
И я пережил несколько трудных месяцев в одиночке. Я не тосковал, внешне был спокоен, но я чувствовал, что со мною делается что-то неладное: то в жар бросит всего, то в голове, заколет. Я примирился с мыслью о смерти, пускай смерть, но только не здесь, не в этих мертвых, постылых стенах. Вырваться на волю хоть на день и там умереть!
И я стал думать о побеге. Я знал, что из той камеры, где я сидел, не так давно бежали жулики. Но их было много, у них был, наверное, какой-нибудь инструмент, за ними не так смотрели, а я пробовал голыми руками решетку, — она сама не поддавалась, да и волчок то и дело приоткрывался: следят внимательно, где уж тут! Я стал приглядываться на прогулочном дворике. В одном месте, по углу и швам кирпичного гаража, пожалуй, я смог бы вылезть на крышу, дежурный иногда отлучался на минутку, но я побоялся проводов, протянутых поверх забора: говорили, что по ним пущен ток. Побег отпал. Тогда мне страстно захотелось, чтоб хотя бы мой голос дошел до коммуны — попрощаться, и я написал стихотворение. Писал его мучительно, дня три я не имел покоя. Ходил, как волк по клетке, и время от времени записывал на стене, под бушлатом, обгорелыми спичками, те слова, которые назревали. И когда я дописал стихотворение и перестучал его Егору, а он дальше — всем нашим, я успокоился: кто-нибудь из наших вернется же домой, и мой прощальный стих дойдет. Это, очевидно, был переломный момент, и я одолел свое настроение, принявшее форму злого недуга. Вся болезнь от меня отвалилась.
Наш приговор был опротестован еще в 1937 году «за мягкостью» и с указанием — вынести строгое наказание. Но к этому времени мы, приговоренные, уже рассеялись по далеким местам и затерялись там в огромном потоке заключенных, и ничего не знали об этом, пока нас (более двух лет) разыскивали для пересуда и собирали опять всех в Первый дом города Сталинска. А наших оправданных товарищей вновь взяли вскоре, и они более двух лет «ждали», пока нас всех соберут, и им, бедным, пришлось хлебнуть горя за эти два года больше, чем нам в лагерях. Мы все же работали среди тайги, хоть свободный ветер обвевал нас, а они томились в тюрьме и 37-й, и 38-й, и 39-й годы, когда тюрьмы были невероятно переполнены, так что люди нередко теряли сознание от тесноты и духоты в жаркое время. Бывало и так, что мыли бетонный пол камеры своим же потом. И не там ли они уже подорвали свое здоровье?
Вскоре после освобождения Епифанов и Гитя Тюрк умерли от болезней, да и с Пащенко получилось что-то неладное.
Егор Епифанов. Воронежский крестьянин, в годы гражданской войны добровольно вступивший в Красную Армию. Учился в школе красных командиров, чтобы сражаться с белыми, но когда их школу послали по тревоге на подавление какого-то крестьянского волнения, он не смог и не пошел. Он узнал путь Толстого.