Рабочие направили раму, получили чаевые и ушли. Это была первая ночь, когда кассир спал неразрывным сном. К утру он встал — за час до служебного срока — попил чайку, оделся в такое, чтоб перед людьми не стыдно, и ровно в 9.15 приоткрыл желтую заслонку оконца. Утренние дождевые капли весело стучали в кассовое стекло. Воробьи чирикали, гомонясь на жести подоконника. Кассир, благодушно щуря веки, ждал, привычно глуша ладонью привычную утреннюю зевоту, очередного вкладчика или получателя.
И с этого утра дни его вправились в дни, как вывихнутые вертлуги в костяные чашки.
Это было перед вечером. Солнце спряталось за завеси туч, отказываясь показать закат. Над улицами моросило мелкой дождевой пылью.
Двое шли, держась у мокрой стены. Их единила спиртовая мокрель, дождившая сейчас в их капиллярах.
— Послушай, — сказал один, подняв глаза к седьмому этажу и щуря их, — что это там вверху, вроде пчелиной летки, а сверху какие-то знаки? Пенсне у меня не помню где, да и задождит стекла.
Второй, подняв голову, долго всматривался в освещенное — над темным еще не разжегшим огней домом — окно:
—
— Гм, и заметь, весь дом без огней, а она как Касс — иопея, созвездием оброненная.
— Да, до седьмого. И без пожарной лестницы до нее, до получки, никак.
— Никак. И только свету, что в окне… кассы, Кассиопеи. Пойдем выпьем.
— Дождина проклятый. Пойдем вдождим. Ужо подожди.
Узкой желтой щелью поднятое над сумерками улиц оконце продолжало маячить навстречу медленно всасывающейся в воздух черной ночи.
Тринадцатая категория рассудка
Всегда так бывает: сперва ходишь к друзьям, а потом — как развезут их на катафалках — к могилам. Настал и мой черед променять людей на могилы. Кладбище, куда я — все чаще и чаще, за высокими зубцами стен и извне как крепость: все бойцы полегли, и только тогда открылись ворота. Войдешь — сначала сутолока крестов, а дальше — за внутренней стеной — новое бескрестное кладбище: в нем нет монументальной статики старых человечьих могильников, ни громоздких склепов, ни каменных ангелов, с крыльями по-пингвиньи в землю: красные металлические звезды на тонких проволочных стеблях беспокойно ворошатся в ветре.
Сейчас еще весенне тало и земля липнет к подошвам, мягко удерживая: остаться подольше, а то и навсегда. Вот уж четвертый раз я встречаю его: медленным чавком заступа в тугую и трудную землю — старик могильщик; сначала он мне виден по пояс, затем по плечи, еще немного, и голова его нырнет в развороченную глину. Но я подхожу ближе, стараясь разминуться с швырками земли из-под мерно звенящего заступа, и говорю:
— Здравствуйте.
— А что ж, здравствуйте, — оглядывает он меня из ямы…
Есть одно обстоятельство, которое привлекает меня к этому человеку: старик явно выжил из ума и живет внутри какой-то апперцептивной путаницы, узлы которой не развязать бы и самому Канту. Кстати, ведь все (не буду искать другого определения) выжившие или, точнее, выжитые из своих умов, выселенные, так сказать, из всех двенадцати кантовских категорий рассудка, естественно, принуждены ютиться в какой-нибудь тринадцатой категории, этакой логической боковуше, лишь кой-как прислоненной к объективно обязательному мышлению. Если принять во внимание, что на эту тринадцатую категорию рассудка мы даем явки, в сущности, всем нашим вымыслам и алогизмам, то старик могильщик может быть полезен затеянному мною циклу «фантастических» новелл.
Итак, предлагаю закурить, старик тянет потную руку за папиросой; присев на корточки, я огоньком к огоньку — и тринадцатая категория рассудка распахивает для меня свою потайную дверь:.
— Что это за аллея там, под тополями?
Старик сощурил глаза на шеренгу дерев и:
— Актерский ряд. Вот потеплеет, барышни с тетрадками придут, цветов нанесут, друг дружке из книжек зачитают: не богато, а уважительно.
— А там вот? — скольжу я глазами дальше по стене.
— Для сочинителей, «Писательский тупик» прозывается.
Дед-могильщик хочет поподробнее, но я перебиваю и перевожу глаза к стыку двух стен: могилы здесь прикрыло зубчатой длинной тенью, и кой-где меж ржаво-желтых взгорбий белые кляксы нестаявшего снега.
— Ораторский угол, — поясняет голос из ямы, — тут ночью лучше издаля.
— А что?
— Неспокойно. Ораторы, известно: чуть стемнело, заговорят все сразу, — случится, идешь мимо ихнего угла, а из земли так и шепотит. Лучше издаля.
— Видно, правду про вас говорят, дед, что из ума выжили: где ж это видано, чтоб закопанный человек — и вдруг шепотил?