Человек крепче зажал сверток в подмышке и недовольно взглянул на улыбчивые ямочки у губ спутницы:
— Я не торгую песнями. Прошу извинить.
— Что ж, простите и вы.
У нижней двери она приостановилась, роясь в сумочке, чтобы дать монету швейцару. Он прошел вперед, наставляя воротник навстречу льдисто-мокрым осенним снежинам.
Прошло несколько недель. Пожалуй, даже несколько месяцев. Сезон уже шел к концу. Они встретились в фойе театра. В этот вечер ставили «Тангейзера». Жители Чебоксар только что услышали: «Алло-алло, говорит Москва, третий акт «Тангейзера» кончился, перерыв несколько минут — слушайте очередную хронику…»
Анна Александровна была в черном платье с косым вырезом и темно-красной шелковой розой под левым плечом.
— Здравствуйте. Вы меня, кажется, не узнаете?
— Помилуйте. Анна… простите, отчество?
— Александровна. А чайник ваш, этот вот кривобокий, все у меня из головы не идет. Серьезно. Вот сегодня, скажем. Пели там всякие заслуженные и прочие. А ведь в них гораздо больше эмалированности, чем вот в вашей непонятной жестянке.
— Второй звонок, если не ошибаюсь.
— Да. Но послушайте, будь в вас хоть малая малость галантности, вы бы подарили мне свой чайник. Зачем вам?
— А вам зачем? Третий. Тушат свет. Простите.
— Погодите. Если вы такой скряга, то все-таки как бы устроить так, чтобы услыхать его еще раз?
— Очень просто, — золотая искра дернулась в двояковогнутом стекле, — благоволите навестить меня: чайник будет служить вам: сперва пением, потом чашкой чая.
— Ну, это немного… впрочем, у вас есть карандаш? Ах, уже началось. До скорого.
Они сидели вдвоем у потушенной керосинки. Хозяин, болезненно морщась, протирал платком стекла пенсне, точно стараясь затушить золотую искру в чечевице.
— Сегодня она пела, ваша жестяная нежить, особенно хорошо, — сказала гостья, — под слушанье откуда-то из хрестоматий, из детства в память возвращалось: «Он душу младую в объятиях нес…»
— А чайник поставить пора на поднос, — подчеркнул рифму хозяин, возвращая стекла переносью.
— Вы нехороший. Жестянее его. «И звуков небес заменить не могли ей скучные песни земли».
— Анна Александровна, Анна, а дальше нарочно не хочу помнить: не надо. С песней кончено. Теперь сядем к столу и будем пить скучный земной чай. Из грубых листьев. «Продажа для всех граждан».
В зрачке
Любовь у людей пуганая и с зажмурью: ныряет в сумерки, шмыгает по темным углам, шушукает, прячется за занавески и тушит свет.
Я не ревную к солнцу. Пусть его заглядывает — лишь бы вместе со мной под отщелкивающиеся кнопки. Пусть подсматривает сквозь окна. Меня это не смущает.
Да, я всегда был того мнения, что для романа полдень подходит гораздо лучше, чем полночь. Луну, на которую потрачено столько восторженных междометий, это ночное солнце под синим мещанским абажуром, я попросту не терплю. И история об одном «да» и его последствиях — этому посвящен рассказ — началась при ярком солнце, у окна, раскрытого настежь в свет. Я не виноват, если конец подстерег ее меж днем и ночью, в тусклом брезге. Виновата она, не история, а та
Впрочем, и до «да» произошли некоторые события, о которых необходимо упомянуть. Можно с уверенностью утверждать, что в любви глаза, ну, как бы это сказать, всегда забегают вперед. Это и понятно: они подвижнее и умеют делать свое, то есть смотреть и
О, как ясно вспоминается мне тот яркий, пролазуренный небом день, когда мы оба, став у окна, распахнувшегося в солнце, разом, точно по уговору, взглянули… разумеется, не в окно, а друг на друга. Тут-то и появился
Когда оно позвало меня, это крохотное, еле слышимое «да», я не стал переспрашивать; охватив кисти покорных рук, я увидел
С тех пор при каждой новой встрече, прежде чем отыскать губами губы, я взглядывал под ресницы возлюбленной, отыскивая его, крохотного устроителя любви: он всегда был на своем месте, аккуратный и обязательный, и как ни крохотно было лицо человечка в зрачке, но я всегда с точностью угадывал его выражение — то мальчишески веселое, то чуть усталое, то покойно-созерцательное.