До этого дела Фрида Вигдорова сравнительно мирно сосуществовала с государством. Она ходила к редактору «Известий» Аджубею, она ходила к министру охраны общественного порядка и по кабинетам его министерства, она использовала все свои журналистские связи. Она делала это для того, чтобы кому-то помочь. При этом, разумеется, приходилось и улыбаться, и применяться, и идти на неизбежные житейские компромиссы.
Она была человеком прямым, отчасти и прямолинейным, лишенным цинизма. Лишенным возможности сопрягать разные формы поведения — одну внешнюю, другую для себя.
Отсутствие журналистского мандата на суде привело к тому, что она ощутила слабость и силу. Слабость, происходящую от одиночества и незащищенности. И новую силу — силу общественного деятеля, человека, действующего на свой страх и риск. Ощутила освобождение от догм, от заповедей, ото всего, что стесняло ее натуру. Лишенная официального мандата, она полнее ощутила мандат неофициальный.
И тут перед ней встало множество новых нравственных проблем. В значительной степени — неразрешимых. Ведь это был не молодой, начинающий свой путь человек. Это была жизнь связанная, спутанная множеством нерасторжимых обязательств. Любой ее шаг касался, неизбежно касался и других людей, людей близких.
Перебираю варианты:
Могла бы, захотела бы она уехать за границу? Не думаю.
Могла бы вступить в какое-либо «подполье», даже и чисто литературное? Вряд ли.
Может быть, стала бы писать только в «ящик», замкнулась в себе, ушла от газет, от легальной общественной деятельности (некоторые признаки такого исхода намечались в последние ее месяцы). Одно, пожалуй, ясно: она не могла уже улыбаться Аджубею, не могла ходить ни в какие «советы нечестивых». Покачнулась одна из основ просветительства — она поняла, что правителям не нужны разумные и добрые советы…
Сколько раз за полтора года мы мечтали, представляли себе, как Бродского освободят. Произошло все буднично. В самом начале сентября 1965 года, через месяц после смерти Фриды, позвонила мне приятельница Лидии Корнеевны, старый работник прокуратуры, и сказала, что решение принято. Мы с Лидией Корнеевной расцеловались и горько помолчали — Фрида не дожила. А в Сухуми, куда мы с Левой уехали отдыхать, получили письмо: дело тянулось еще больше трех недель, решение Верховного суда РСФСР заслали — нарочно ли, по ошибке ли — в Астраханскую область (вместо Архангельской), и там тщетно искали тунеядца Бродского. Наконец Бродский вернулся — «не я должна была открывать ему дверь, не я должна была жарить ему яичницу», — писала нам Лидия Корнеевна.
Каждый день, когда я приходила к Фриде в июле 65-го года, уже мог стать последним. Я попрощалась с ней 20 июля, хотя после этого была еще несколько раз, заходила на две-три минуты, брала за руку, старалась быть чем-то полезной ее семье, например дежурить у телефона.
Только потом я поняла, уже ночью поняла, откуда страх. Потому что череп обтянут. Голова стала четырехугольная. Исчезла ее округлость. И рот опух. Слова доносятся издалека, будто сквозь много-много тысяч километров. Расстояние от жизни до умирания.
Ее боль передается, ощущаешь физическое напряжение. И я вспоминаю, как кормила в больнице тяжко больную восьмимесячную дочку Машку: я сама прикусывала губы и глотала, мне казалось, что так и ей будет легче проглотить, а ведь от каждого глотка вроде и зависело, выживет, нет ли.
Разговариваю с Фридой. Уже нет всяких смешных историй, всего того, что я раньше заранее собирала, прежде чем подняться к ней.
Рассказываю про своего внука — Леня уже декламирует «Муху-цокотуху».
— Концы?
Я не сразу поняла, в чем дело. А ведь спрашивает: концы строф или все слова?
Рассказываю, что Евтушенко, приехав из Италии, написал о том, какой вред принесло нам дело Бродского. Раньше бы она обрадовалась. Сейчас молчит.
Я принесла ей новые стихи Д. Самойлова «Пестель, поэт и Анна». Стихи, с которыми мы жили все то лето и живем с тех пор. Робко спрашиваю — почитать?
— Да.
В середине чтения она разжимает мою руку, стонет.
— Устали?
— Не прерывайте (резко и энергично, как прежняя Фрида). Какой поэт! Стихи все лучше и лучше. Замечательно.
Говорим о прозе Битова, и опять она по-старому: «Я задохнулась, читая „Пенелопу“».
Вспомнила о рукописи Лидии Корнеевны Чуковской «Софья Петровна». «Если мне понадобится, если мне вообще что-нибудь понадобится…» Единственное упоминание. А в прошлый раз сказала: «Вот если съем кусочек черного хлеба с солью и обратно не верну, тогда буду счастлива…»
Когда смерть обрушилась, я долго стояла одна у гроба. И все, что я когда-либо слышала о воскрешении, о летаргических снах, лезло и лезло в голову. Еще совсем нельзя было примириться с мыслью, что ее нет.
За семь месяцев до этого мы получили от нее из больницы открытку:
«13/1.65 г. Раечка, Левушка, спасибо, дорогие. Сикстинская — это в самый раз! Очень я ей обрадовалась. Целую вас. Берегите Шуру. Он не знает, что операция завтра, т. е. 14-го. Если бы действительно могли бы уволокнуть его в Переделкино.
Целую, люблю, обнимаю! На утро… Ф.».