Мне тогда казалось, что весь мир вертелся вокруг того, чем была поглощена я, — процесс Гинзбурга — Галанскова, вечер памяти Платонова, выступление Ю. Карякина (его тогда исключили из партии, восстановили год спустя). Нас втаскивали в новый сталинизм, успешно действовала именно та самая механика, которую изобразил Яшин в рассказе «Рычаги»: партийный актив в Институте истории искусств, только что доблестно защищавший своих «подписантов», по указке свыше единогласно проголосовал за резолюцию, в которой осуждались и «вражеская группка Гинзбурга — Галанскова», и «их защитники».
А кроме всего, над всем были жизнь и смерть.
В тот раз, в марте 1968 года, я не услышала Яшина, не вслушивалась в него. Через два месяца его положили в раковый корпус. В начале июля 68-го года мы с Левой навестили его в больнице. Мы уже ездили в проклятый этот институт на Каширку — у меня и у Левы тревоги оказались ложными. А у Яшина не ложная — запущенный рак, три операции, сплошные метастазы.
В коридоре — Злата Константиновна, подобранная, скрученная в пружину, без возраста. «Когда день смерти Тушновой? — спросила она нас сразу и почти спокойно. — Саша ждет смерти в тот самый день, он верит в магию чисел». (Вероника скончалась седьмого, а он — одиннадцатого июля.)
Узнать его было нелегко, хотя я не видела его всего четыре месяца. Похож на Некрасова перед смертью с картины Перова. Углы. Сплошные углы — колени, локти, подбородок.
Жена все это время живет в больнице, рядом с ним.
«Побаюкай меня, мать, — просит он, — и я баюкаю. Вспоминает, как я баюкала детей, а он писал первые свои книги».
Саша говорит затрудненно, часто впадает в забытье.
Нам передали просьбу Саши, чтобы к нему в больницу пришел Александр Исаевич Солженицын.
(— Зачем? — спросил Александр Исаевич. — Мы же не знакомы.
— Ты знаешь, как умирающие хотят исповедаться. Вот потому и зовет тебя, — ответил Лев.
— Ну, если так, ехать надо.)
— Александр Исаевич звонил, он приедет к тебе, как только будет в Москве.
— Телефоны подключены. Не надо говорить по телефону, — произносит умирающий.
Теперь ему все хотят быстро «додать» — книги, издания, гонорары, славу. Его печатают во всех газетах, во всех журналах. Как все это ему было нужно совсем еще недавно. А сейчас уже не нужно.
По дороге в больницу я, грешница, думала: может быть, Саша подпишет еще какое-нибудь письмо в защиту осужденных, ведь сейчас ему нечего бояться.
Когда я узнала, что генерал Григоренко ходил к умирающему Костерину и предлагал ему подписывать все новые и новые письма (одно из них — совещанию компартий в Будапеште), я подумала, что волнения Костерина, со всем этим связанные, приблизили его смерть. Да и превращение похорон Костерина в политический митинг было мне неприятно, с какими бы намерениями это ни делалось. Это ведь тоже «цель оправдывает средства», «общее дело выше личного» и т. д.
Но и я ехала к умирающему Яшину с «корыстными» намерениями. Я думала теми категориями, которыми думают в стане живых. А происходило умирание.
— Лева, Рая, приходите еще, вы же совсем рядом живете. — Представления о пространстве у него путаются, это говорят те живые клетки, которые помнят — поликлиника рядом с нашим домом.
Жена подносит к его рту поильник с пивом.
Про него нельзя сказать «отходит». Не мирная, не естественная смерть — рано еще, исполнилось пятьдесят пять лет…
Злата Константиновна говорит в коридоре: «Он страстно хочет жить. Все ему надо: неба, природы, охоты, ходьбы, стихов, вина, баб. Мы все смертельно усталые, истасканные, а ему все надо». Я этого не чувствую, тела почти нет. Она протирает ему каждый палец в отдельности, как ребенку.
В последний раз зимой мы сидели рядом с ним на партийном собрании. Вместе возмущались, когда на трибуне обличали Солоухина за то, что он носил перстень с изображением Николая Второго. Уже тогда Яшин был очень худой, уже тогда проступали углы. Только ни я, ни другие, более близкие ему люди, этого еще не замечали. А если бы и заметили, разве можно было что-нибудь сделать, предотвратить?
Он излучал поэзию. Говорю даже не о писании стихов, как прозаик, по-моему, он много сильнее, а о поэтичности натуры. О его природном артистизме. О его здоровой, нежной душе. О способности к красивым, удалым, рыцарским поступкам.
А рядом, вперемешку, жило и другое, подчас противоположное.
Он был человеком невоспитанным. У Бердяева в книге «Мировоззрение Достоевского» написано: «Русский нигилизм есть извращенная русская апокалиптичность. Такая душевная настроенность очень затрудняет историческую работу народа, творчество культурных ценностей, она не очень благоприятствует высокой душевной дисциплине. Это имел в виду К. Леонтьев, когда говорил, что русский человек может быть святым, но не может быть честным. Честность — нравственная середина, буржуазная добродетель, она неинтересна для апокалиптиков и нигилистов. И это свойство оказалось роковым для русского народа, потому что святыми бывают лишь немногие избранные, большинство же обрекается на бесчестность».