Жизненный принцип моей мамы был: ребенка надо любить, и пусть делает все что хочет. Я же сама задолго до Коли пыталась — по науке. Сегодняшние молодые матери читали книгу доктора Спока. А мои педагогические представления возникали из смеси инстинкта, «Эмиля» Руссо, Льва Толстого, книг Макаренко, учебника Конюс «Мать и дитя» и собственного учительского опыта.
Нельзя кормить ночью. Светка орет благим матом. Я креплюсь. Как мне хочется взять на руки этот комочек и покормить. И как мне хочется спать. Но — пересиливаю себя. Жду шести часов утра — тогда можно. Мама подходит к моей дочери. И кричит. Это моя кроткая мама кричит: «Корми сейчас же, а то я пойду в милицию, скажу, что ты мучаешь ребенка!» Я выигрываю этот поединок. Научила Светку есть по часам. Но больше я ничего не выигрываю. Мои попытки учить Свету понятиям «нет», «нельзя» успехом не увенчались.
И вот Коля, чтобы «исправить» Свету, не добившись ничего наставлениями и наказаниями, ее выпорол. Девятилетнюю. В мое отсутствие. Порол несколько раз. Все мои заблуждения меньше того, что я, любящая мать, это допустила. Не возмутилась, не крикнула, не забрала ее к себе. Прошло много лет, но мне и написать об этом гораздо тяжелее, чем о таких своих общественно безнравственных поступках, как история с Ю. К. или выступление на партсобрании в 1949 году.
Чтобы понять другого человека, надо понять себя. Признать в себе и в другом нечто общее. Не считать себя держателем абсолютной истины в последней инстанции. А Коля никогда ни в чем не признавал себя неправым. И со взрослыми, и с детьми. Он-то был папски непогрешим. Он не признавал даже очевидностей, не признавал, что он алкоголик.
Алкоголиком был его отец, пил его брат. Мне Коля постоянно внушал, что он просто любит выпить, а кто же не любит? Он, действительно, пить умел, благодаря своему богатырскому здоровью долго не напивался. Только в последние годы нашей совместной жизни он стал пьянеть от одной рюмки. Сопротивляться его пьянству я начала поздно и неумело. Да все равно, начни я и раньше, результат был бы тот же. С ним ведь нельзя было и заикаться о лечении.
Долго-долго, убеждая себя в спорах с Колиными противниками, в спорах с собой, я доказывала: мне хорошо. И детям хорошо. И Машку он любит. И я счастлива.
…Три часа ночи. Коли нет, и я, как обычно, не могу уснуть. Хлопает внизу входная дверь, и мне мерещится: это его окровавленного несут. Нет, больше ждать я не могу. Вскакиваю, одеваюсь, иду искать. Чаще всего нахожу в нашем коктейль-холле; сидит один, пьет. И я себе твержу с маниакальным упорством: а мне все равно хорошо. Он жив. Он меня любит.
Страшно становилось, когда он говорил, твердил, кричал: я не пьяница. Это не черное, это белое!
Временами мне казалось, что я схожу с ума. Иначе, если мы оба нормальные люди, как же он может, пропив в очередной раз получку, пролежав потом два дня в постели, мрачно промолчав, иначе как он может утверждать: ничего это не было. Он опять прав, а я опять виновата.
…Зато какой надежный — стена. Вот меня не приняли в аспирантуру ИМЛИ в 1947 году, хотя я все предметы сдала на «отлично». Так ведь Коля пошел в Президиум Академии наук, долго их вразумлял, говорил там открыто об антисемитизме — даже о фашизме, — и меня приняли. Или провалили мою защиту тайным голосованием в 1951 году, й я сразу же уехала к нему в Таллин (туда его направили после ВПШ — Высшей партийной школы), и опять он помог мне легко перенести то, что тогда казалось большой горестью.
Еще в санатории, где мы познакомились, я заболела: сильный флюс. Он за мной трогательно ухаживал, предупреждал малейшие мои желания. Ну, тогда он был влюблен — это понятно. Но прошло девять лет. Я твердо решила развестись, сказала Коле, даже написала заявление в суд. И заболела: тяжелый приступ малярии. И опять он за мной ухаживал безотлучно, безотказно, внимательно. И невольно закрадывалось в душу: вот разведусь и останусь одна со своими хворями. Может, перетерпеть, разве он один, ведь все пьют…
Так же как моими болезнями, брак с Колей мистически обрамлен Польшей. В декабре 1944 года я ездила с Лилиан Хеллман на фронт, мы были с ней в Люблине. Последние крохи свободы, последнее, перед десятилетней кабалой, чувство полета. Весной 1956 года я ездила в Польшу в командировку от журнала «Иностранная литература». В освобождавшуюся Польшу, перед ее польским Октябрем (горькой иронией это звучит сегодня, в мае 1968 года). Но ведь это было, освобождение, было с Польшей, было со мной. Вернулась, а Света сказала мне: «Мамочка, я тебя люблю, но с дядей Колей жить больше не буду». И тут наступил конец. Он не верил, что я окажусь способной порвать, моя бесконечно долгая покорность мешала ему поверить.
Той бабы, которая все приемлет — и пьяные побои, и пьяные ласки, — из меня все-таки не вышло. Ломала, ломала себя — к счастью, не сломала. И, еще будучи замужем, начала завоевывать пядь за пядью свободную территорию своей души.