«Былое и думы» Герцена — одна из самых любимых моих книг. Но статей Герцена о Польше, о польском восстании 1863 года я не читала.
Скажи мне тогда кто-нибудь: безнравственно врываться в чужую страну, каждый народ имеет право сам решать свою судьбу, — я бы повторила заученное: нравственно все то, что служит пролетариату. Захват западных областей служит пролетариату, значит — это нравственно.
И все же, оказывается, мне нужны оправдания, нужны ответы на незаданные вопросы… И я нахожу эти ответы, оправдания у Тютчева.
В комнате у Агнесы Кун мы читаем стихи Тютчева, написанные после подавления польского восстания 1831 года:
Мне нужны были эти высокие, красивые слова. Музыка, гул, ритм тютчевского стиха, его завораживающая сила укачивали. И успокаивали. Все правильно. Тютчев за нас. Он точно предсказал, как оно все будет. Знала я и пушкинские стихи «Клеветникам России», но как-то отдельно знала, не связывала с современными событиями.
На свете существует каприз: х_о_ч_е_т_с_я. На свете существует долг: н_а_д_о. Жить по долгу — выше, чище, чем жить по капризу. В это время наш любимый преподаватель Владимир Романович Гриб разбирал на лекциях драмы Расина. Герои расиновских драм по канонам классицизма смиряли своеволие, жили под девизом: надо.
В лекциях Гриба можно было многое услышать. Я слышала прежде всего это. Гриб присоединялся к Тютчеву. Все правильно.
В 1939 году у нас был крепкий очищенный тыл. Очищенный арестами (среди заключенных ведь были и люди, задававшие по крайней мере вопросы), очищенный страхом, очищенный от мыслей, от сомнений, от благородства. Потому мало, очень мало было возможностей сочувствия полякам — и по разуму, и по сердцу.
Кто тогда хотя бы в «стол» писал о растерзанной Польше? Если кто и писал, то все исчезло, во всяком случае до нас не дошло.
Даже в 1956 году, когда я была в Польше и мне говорили о горьких польских обидах, то называли неизменно Катынь, восстание 44-го года, экономическую политику. А о разделе 39-го я не слышала.
В газетах и журналах литераторы восхваляли наш поход в западные области. На писательских собраниях выступали Ф. Гладков, И. Сельвинский, М. Алигер, М. Рыльский, Ю. Яновский, И. Фефер, И. Кочерга; В. Каверин писал в «Литгазете»: «…новый эпос начался 17 сентября 1939 г. Запомните этот день— это будет величественный эпос, в котором выразится вся история нашего времени, весь смысл передовых идей человечества».
С. Щипачев, В. Шкловский, А. Твардовский выехали на Запад.
Бернард Шоу поддерживал «мирную политику СССР». Анна Луиза Стронг опровергала «басни буржуазной печати», будто Красная Армия «уничтожает человеческие ценности».
Тем временем в журнале «Коммунист» прорабатывали А. Платонова за статью «Пушкин и Горький», «насквозь путаную и антимарксистскую». В газетах ругали тех критиков, которые осмеливались находить недостатки в песнях Лебедева-Кумача; Н. Шпанова, автора книги «Первый удар», приняли в Союз писателей.
Как ясна сегодня связь фактов литературной жизни с военно-шовинистическим угаром. Круговая порука лжи — от заявлений правительства, от речей Молотова до писательских выступлений. (Я говорю о лжи объективной: одни слепо верили, другие заталкивали сомнения в глубь сознания, третьи цинично жили по двойному счету; про себя одни слова, а вслух совершенно другие… И боялись — ведь совсем рядом был кровавый кошмар тридцать седьмого года…)
Печатались романы Ванды Василевской. Тогда из уст в уста передавалось, как она героически ушла пешком от немцев. Василевская писала романы, Елена Усиевич восхваляла эти романы в статьях; такой «высоколобый» журнал, как «Литературный критик», печатал эти статьи. И читатели убеждались: все правильно. Т_а_к_а_я Польша и не заслуживает ничего иного.
Конечно, истинная литература продолжала существовать. Смертельно больной Булгаков кончал «Мастера и Маргариту»; но ведь об этом знали только самые близкие ему люди.