Ахматова писала стихи о воюющей Европе, стихи, исполненные живой боли и грозных предчувствий. Но и эти стихи были достоянием немногих.
На днях в очередном мучительном разговоре о Чехословакии кто-то сказал: не надо при детях. Зачем делать их несчастными?
Вот я тогда яростно хотела быть счастливой. И была. И жила, плотно зажмурив глаза.
В ноябре 39-го года наши войска напали на Финляндию. Если о Польше я кое-что знала, читала в детстве романы Сенкевича, стихи Мицкевича, то Финляндия была для меня пустым понятием. Если, не приведи Господи, мы напали бы на Францию, — здесь много близкого с детства, с юности, это не так легко разрушить. А в понятии «Финляндия» для меня и разрушать было нечего.
Это была совсем другая война. Белая морозная беда. Там гибли.
Если я думала о Финляндии, а это бывало очень редко, то о наших ифлийских ребятах. Знала, что там — Сережа Наровчатов. Мысль о том, что там гибнут финны, защищающие свою землю, до меня просто не доходила. (Могу ли я сказать сегодня, в 1980 году, что для меня гибель афганцев и оцинкованные гробы — наши погибшие — равнозначны? Не знаю… Скорее, нет. Но сегодня хоть есть эта острая болевая точка — гибель афганцев, а сорок лет тому назад не было.) К тому же финны назывались белофиннами. Эта простейшая филологическая операция сразу все упрощала: захватническая война превращалась в другую. Ведь нас со школы учили, что в гражданской войне против нас сражались б_е_л_о_ф_и_н_н_ы…
Опять же отодвинулась граница. Старая была совсем рядом с городом, я сама видела ее в Сестрорецке. Доходили слухи о наших потерях, о затемненном Ленинграде. Для слухов у меня был автоматически выскакивающий эпитет: «вражеские».
Одна двенадцатилетняя девочка, празднуя с подругами Новый 1940 год, предложила тост: «За наше поражение». Если бы я узнала об этом не теперь, а тогда, я бы только спросила: кто ее так воспитал? А ее воспитала собственная сильная трезвая мысль, зрячие глаза, способность хотя бы задавать вопросы.
Большинство людей стремятся к благополучию, к счастью. А знание никогда не делало людей счастливыми. Менее всего — знание реальной обстановки. Я хотела, чтобы мой мир: любимый муж, ребенок, друзья, вера в революцию, мечты о будущем, стихи, — чтобы этот мир оставался незатронутым.
Не отдавая себе отчета в том, что этот мир построен на горе русского крестьянина, рабочего, все понимающего интеллигента. На трагедии зеков. А теперь еще прибавилось горе жителей Львова, Дрогобыча, горе неведомых мне финнов.
Войну с Финляндией в прессе особенно не приветствовали, не восхваляли. Публиковали только краткие сводки.
Эта война отражалась в литературной жизни косвенно, очередными проработками инакопишущих.
Е. Гальперина, полемизируя с Г. Лукачем, писала в «Литгазете»: «Есть своя логика в том, что любители реакционной „почвенности“ в советской литературе подняли как знамя имя Андрея Платонова, писателя даровитого, но юродствующего, эпигонски продолжающего линию мелкой достоевщинки».
В. Перцов ругал Ахматову, утверждая, что в ее поэзии идешь как между двух стен ущелья. М. Парный обличал К. Паустовского за «искажение образа лейтенанта Шмидта в книге „Черное море“». Статья называлась «Тяжелый случай».
В марте сорокового года к нам приехала наша бывшая домработница. Она рассказывала о голоде в ее деревне. Я хорошо ее знала, это была честная женщина, к тому же просто не способная ни к какой выдумке. Но я и в ее рассказах сомневалась, ибо какой может быть голод на двадцать третьем году советской власти?
…То, что сегодня наш национальный позор, боль, несчастье — народная поддержка, вернее, безразличие, которое становится поддержкой оккупации Чехословакии, — это коренится в долгой истории.
Слушая многих людей сегодня, я слышу себя вчерашнюю. Побуждения были иными, настрой души был иной, а объективный результат, именуемый на газетном жаргоне «морально-политическим единством», тот же самый.
Летом 1940 г. три прибалтийских страны — Латвия, Литва и Эстония — были фактически присоединены к СССР. В этих богатых, цветущих странах мародерство развернулось широко. Оттуда везли все. Рассказывали смешные истории, как наши дамы, жены офицеров, отправились на высокий прием в ночных рубашках, которые они приняли за вечерние платья.
В 1939–1940 гг. существовал Гитлер. Не как современное[11]
, выдуманное нашей печатью «готовящееся вторжение ФРГ в Чехословакию». Существовал на самом деле. Этот факт, нисколько не меняя безнравственности нашей агрессии, мешал осознать истинный ее характер, затемнял, позволял говорить: ведь если не мы, то они.Я не участвовала в этих военных кампаниях. Никогда не была в Финляндии. Во Львов попала в 1964 году. (Город, из которого вынута душа. Каменная оболочка — дома, соборы, кладбище — одна, а начинка — от другого пирога.) В Прибалтику впервые приехала в 1947 году.