Время и история внесли свои коррективы в мечту о Поэтограде и заставили его по-иному взглянуть на себя довоенного:
Колю первых дней войны я вижу очень тихим, замкнутым в себе и почти неразговаривающим, во всяком случае, я не помню ни одного его слова. Ему было плохо, он и не пытался скрыть это.
Вскоре после начала войны в Москве была объявлена воздушная тревога, оказавшаяся учебной. Когда Коля вместе с Ларисой Александровной шли в бомбоубежище, он по пути из прихожей захватил стоящую там тоненькую кавказскую тросточку и на вопрос, зачем берет ее, ответил: «А зачем ей пропадать?» Позже цикл стихов 41—42-го годов объединится общим заглавием «Сорок скверный год», а о себе скажет:
Расставшись осенью 41-го года, мы встретились вновь в апреле 45-го. К этому времени они с мамой вернулись из эвакуации, где он закончил Горьковский педагогический институт, параллельно не чураясь никакой работы, включая погрузку и разгрузку барж, и успел некоторое время поработать сельским учителем, преподавая русский язык и литературу. Жили они трудно, но от растерянности 41-го года не осталось и следа. Это был уже взрослый человек, твердо следующий своему поэтическому призванию, но вынужденный добывать средства к существованию чем угодно, но только не литературой.
К этому времени относится четверостишие о пилке дров, открывшее мои записки. Тогда Москва еще дымила печными трубами, и, выглядывая в окна, москвичи по дымам определяли погоду. Дров было нужно много, а пильщики четвертый год пилили войну, поэтому спрос на мужские мускулы был немалый, и дело это — пилка-колка — при тогдашней натуроплате было в прямом смысле — хлебное. Буханка хлеба и бутылка водки были основной платежной единицей. Если за 3–4 кубометра перепиленных, расколотых и уложенных дров он получал (иногда он и один пилил) буханку хлеба и пол-литра водки, то водку можно было обменять на рынке на какой-то иной продукт, что ему, при иждивенческой карточке, было очень кстати, а если цепочку обмена удавалось продолжить, то она могла закончиться и заканчивалась обычно рабочей карточкой. Так рынок вошел не только в его быт, но и в стихи.
О своей физической силе Коля сам скажет: «Я самый сильный среди интеллигентов и самый интеллигентный среди силачей». И это правда: руки длинные, при пилке дров рычаг мощнейший, напарнику за ним тяжко угнаться — чуть приустал, пилу на себя помедленнее тянешь, как он уж рвет ее у тебя из рук: у него ритм постоянный, потому напарника ему нелегко было подыскать. Из наших общих знакомых лучше всего он «спилился» со своим неизменным другом еще со школьной скамьи, тогда Женей, сегодня — Евгением Петровичем Веденским, кстати, тоже нижегородцем. Я пилил с Колей только два раза в год — свои и его дрова, вот колоть дровишки иной раз брался помогать, так как на такое пустяшное дело ему силу тратить было жалко.
Еще в довоенные годы учебы в пединституте он поступил в институтскую секцию бокса, которую вел мой старший брат, чемпион Союза по боксу в легком весе, Николай Штейн.