Читаем Воспоминания о Николае Ивановиче Либане полностью

.. Два года назад, после трагической гибели отца, разбирая его бумаги, обнаружила в «Жизнемыслях» последних лет «Жизнеописание», начатое моментом рождения и доведенное до лета 1972 года. Среди прочего отец описывал послевоенный филфак: его духовную атмосферу, студенческую среду, преподавателей, читавших общие курсы (В.Ф. Асмус, С.И. Радциг и других), проводивших спецсеминары. Пробегая глазами по строчкам, буквально замерла на маленьком машинописном абзаце:

«Анализ художественного произведения вел Либан. Я взял тему "Былина о Садко" — и там вдался в анализ метрики былинного стиха — и, используя свои уже музыкальные познания и слух, — обнаружил некие особенности: Либан похвалил, сказав, что я тут в полемике с Жирмунским что-то открыл, и работу забрал к себе».

К горькому моему стыду только тогда, спустя двадцать лет, мне стал до конца ясен смысл вопроса Николая Ивановича о моем родстве с Гачевым. Он не любопытствовал праздно, не искал повода для едкой насмешки («Знаем, чего они стоят, эти папины дочки!»), он просто радовался нечаянной преемственности, приведшей к нему теперь, спустя сорок лет, дочь того, кого он помнил семнадцатилетним юношей и кому когда-то вместе с другими преподавателями открывал еще незнаемые дороги в науке.

Он учил отца всего год, но всегда, когда мы встречались, справлялся о нем, передавал приветы и волновался, когда узнавал, что тот болен. Так же волновался за других своих учеников и их сродников. Когда мог — стремился помочь или просто ободрить — то сочувственным словом, то доброй шуткой.

Тезка Николая Ивановича Николай Федоров — как мне дорого, что оба они Николаи! — говорил, перефразируя евангельское слово Христа: «Учитель добрый душу свою полагает за детей». Николай Иванович и был таким учителем. Он помнил каждого ученика и каждого принимал в свое сердце.

Один из членов нашего семинара в годы поздней перестройки участвовал в студенческих волнениях, защищая тогда еще яркого и пассионарного Ельцина. Бдительный деканат принимал самые жесткие меры, студенту грозило отчисление. Узнав об этом, Николай Иванович пошел в деканат, настаивая на перемене решения.

Один эпизод мне особенно памятен. В июне 2007 года мы с Ириной Беляевой навестили Николая Ивановича. Ирина пришла пораньше, а я по своему злосчастному обыкновению, конечно, опаздывала. Прибегаю, запыхавшись: под мышкой книжки, в руке связка бананов. Знакомая комната, все на своих местах, все привычно. И вдруг вижу то, от чего не могу сдержать громкого «оха»: на стене висит коврик. Четыре года назад, когда Луис, тот самый Луис, писавший о мечтателе Достоевского, приезжал в Москву, мы вдвоем заходили к Николаю Ивановичу, и он подарил учителю этот коврик. И вот надо же — висит на стене.

— Ой, Николай Иванович, как здорово, как замечательно. Коврик! — восклицаю я с глупо-счастливым видом.

Николай Иванович улыбается радостной и чуточку лукавой улыбкой и почему-то едва заметно подмигивает Ире Беляевой…

…Проходит полгода. Морозный, январский день. По белым, слепящим от солнца дорожкам мы идем с кладбища. Только что кончилась панихида. Служил муж Лены Рогалиной, отец Стефан. Было светло и проникновенно. Сорок дней. Уже сорок дней…

Обогнав шедших впереди, я оказалась рядом с Ирой Беляевой, и вдруг она спросила меня:

— А помнишь, в июне, когда мы с тобой были у Николая Ивановича, ты радовалась коврику, что висел у него на стене?

— Конечно, помню.

— Ведь Николай Иванович повесил его тогда специально для тебя. Я пришла раньше, мы сидели, разговаривали, и вдруг он показал рукой в угол: «Ира, сейчас должна прийти Гачева. Видите, вон там стоит коврик? Его мне Луис подарил. Возьмите и повесьте вот сюда, на эту стену». Я послушно достала коврик. А Николай Иванович продолжал: «Я вообще индейца этого не люблю. Что Вы так смотрите: все мексиканцы индейцы! Гачевой он голову заморочил. Но мы повесим: она придет, ей будет приятно».

Так учитель умел дарить радость. Каждый раз, вспоминая свой простодушный восторг и его улыбку с хитринкой, чувствую себя маленькой девочкой, в ночь Рождества нашедшей в башмачке у кровати серебряную монету — рукотворное чудо, милую примету родительской любви и заботы…

* * *

Николай Иванович не только учил, он — воспитывал. Его преподавание было в полном смысле слова образованием, творением образа. Уверенной рукой Либан придавал форму юному человеческому материалу, наносил четкий контур на размытые и нестройные очертания наших умов и сердец. Он учил нас тому, что сейчас называется маловыразительным сочетанием «культура общения». Общения профессионального, сопряженного с умением вести дискуссию, вежливо, но компетентно отвечать на вопросы, даже самые прово- кативные. Общения человеческого, немыслимого без доверия, без нелицемерного внимания к личности другого, без уважения к чужому «я». Как бы между прочим учил и этикету — в духе традиций века, который мы изучали.

Каждое телефонное прощание заканчивалось словами:

— Целую Вашу руку.

Меня, привыкшую исключительно к норме товарищеских рукопожатий, это обращение повергало в священный трепет.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное