Читаем Воспоминания о В. В. Розанове полностью

Любил же он (опять-таки в те же годы) больше всего, несомненно, некоего Шперка - странного юношу, "декадента" (тогда это слово было в ходу), больного, морально весьма непохожего на Страхова, философа и критика, писавшего на не понятном ни для кого языке, поклонника стихов Сологуба (тогда почти никому не известных), тоже искавшего или чуявшего что-то новое... Он умер от чахотки двадцати с небольшим лет, еще в 1897 году. Но Розанов никогда не мог его забыть. Говоря о духовных движениях в России, о прозрениях будущего, о самых ценных в этом отношении людях, он всегда и неизбежно должен был упомянуть эти два имени: Шперка и "Рцы" (Ив. Фед. Романов - тоже уже давно покойный)9. В последние годы к ним прибавилось еще третье - имя Павла Александровича Флоренского, которого он чрезвычайно высоко ценил10. И четвертого такого имени, мне кажется, для Розанова не было (если не возвращаться к Константину Леонтьеву). В таком предпочтении в высшей степени сказалась духовная оригинальность Василия Васильевича. Конечно, он понимал, что ни Шперк, ни Рцы не первоклассные писатели, но он ценил в них людей, мучащихся над теми самыми задачами, которые мучили его самого и которые он имел основания считать самыми важными из всех возможных задач. В такой качественной (с его точки зрения) оценке эти двое весили для него больше всех других, количественно (талантом) более богатых. И в этом он не ошибался, в особенности относительно Рцы. Шперка, я думаю, он ценил особенно еще потому, что в те смутные для него самого, и внутренне и внешне, 90-е годы в одном этом юноше находил В. В. устремления, отвечавшие его собственным еще неясным мыслям и влечениям, находил интересы, которые едва пробуждались в нем самом. Шперк шел или пытался идти именно по тем путям и к тем духовным целям, к каким пролегла после дорога Розанова, тогда еще, повторяю, не знавшего самого себя. И после встреч и бесед с эпигонами славянофильства и консерватизма11, и даже самим Страховым, Розанов, я думаю, впервые начинал чувствовать себя Розановым лишь во время долгих своих ночных разговоров с чудаком, непонятным философом, вечно декламировавшим Сологуба, ставившим христианству в упрек отрицание пола и с безмерной иронией относившимся ко всей кипевшей вокруг литературной суете.

Итак, я застал Розанова еще "педагогом". Общеизвестный портрет Бакста (в Третьяковской галерее), пожалуй, верно передает его внешность тех годов, хотя относится уже к несколько более позднему времени12. Впрочем, у Бакста схвачен и тот зоркий, проницающий взгляд, которым Розанов выучился смотреть, как мне кажется, тоже лишь позднее - именно к эпохе написания этого портрета: к "египетской" своей эпохе13. В половине 90-х годов в нем оставалось еще много провинциального простодушия и непосредственности (отчасти он выдерживал эти черты и потом). Любопытны его письма того времени - столь непохожие на позднейшие, жизненные, как сама жизнь. Тогда он еще педагогически верил, сердился, распекал "Сенат и Синод" (в одной из мелких своих статей) за недостаточное соблюдение всех подробностей официального ритуала и особенно был тем, что немцы назвали бы Liberalenfresser14: наши "западники" были для него предметом настоящей ненависти - "по Константину Леонтьеву". Еще очень далеко было до тех дней, когда он напишет своего "Ослабнувшего фетиша" (1907) - гениальную брошюру о революции, оставшуюся почти неведомой для публики15.

Таким я оставил Василия Васильевича, уезжая весной 1897 года за границу. Хотя в предшествующую зиму у него завязались кое-какие новые литературные знакомства (кружок "Северного вестника" с А. Л. Волынским во главе; Мережковские) и он стал немного выглядывать со своей "Павловской" (далекая улица на Петербургской стороне, где он тогда жил) в широкий мир, но сближение с новыми элементами шло туго, и люди, видимо, не спаивались друг с другом.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже