Я пробыл за границей год - и этот год (зима 1897/98 года) был решающим в духовной жизни Розанова. По возвращении я не узнал его... это был уже другой Розанов, вдруг пробудившийся к своим истинным интересам, - тот Розанов вопросов пола, религии, Востока, семитизма, - одним словом, тот "египетский" Розанов, которого мы все теперь знаем. Превращение или, вернее, самораскрытие произошло, по-видимому, быстро, но оно отразилось уже и на писаниях Розанова той зимы. Помню, как поразили меня и безмерно заинтересовали необычайностью своего тона его первые "живые" фельетоны, которых "Новое время" догадалось напечатать целую серию ("Христианство активно или пассивно?" - против Владимира Соловьева; "Кроткий демонизм" против Меньшикова, тогда еще полутолстовца "Недели"; "Женщина перед великой задачей" и др.)16. Тогда (как видно уже из этих заглавий) он старался стоять еще на точке зрения христианства, которому предстояло только обновиться и быть каким-то "активным". Совершенно так же, как раньше, в свой "ортодоксальный" период, он подходил к православию собственно как к религии быта и упорно прилагал к нему свой уже назревавший "египетский" критерий, - так и теперь он переносил на всю широту христианства все ту же свою единственную и всегдашнюю концепцию религии как рождения, религии как пола, "религии как света", религии как быта, коротко говоря, религии в семитическом ее аспекте (еще точнее: иудаическом). Если вглядеться: Розанов не менялся в течение всей своей жизни - менялись только те объекты, к которым он поочередно прилагал свои требования и надежды, пока не понял окончательно самого себя...
Итак, я застал Василия Васильевича en pleine revolution17... Помню, как в первый же вечер - бессонный, негаснущий вечер петербургской весны, он засыпал меня своими новыми "откровениями". Передо мною был человек, только что испытавший "рождение из духа". Конечно, он сам не знал еще тогда, куда приведет его захватившая его стихия, но он в высшей степени остро, совсем по-юношески переживал ее наитие. Впрочем, юношеские черты сохранились в Розанове до последних его годов: недаром же он был гениальным человеком.
Бурная стихия рождающейся мысли увлекла его: "голова моя горела вопросами" - эта фраза часто встречается в розановских писаниях того времени, и она верно передает его духовное состояние. Он и спешил навстречу своим выводам и временами пугался их. Несомненно, что его "новаторство" доставалось ему недаром. Долгое время он боялся этой своей "судьбы": он такой "бытовик", человек крепкий сложившимся формам жизни, верный "дедовским" традициям; человек, любивший Страхова, славянофилов, консервативные типы жизни, а больше всего любивший ее спокойную, неизменную творческую мощь, ее глубокое русло, полное неиссякаемых сил... Ему ли оторваться от этого русла, стать в какую-то "оппозицию", когда он так не любил все "оппозиционное", весь пошлый шаблон всяческих "протестов"?.. Тогда, в минуты сомнений и колебаний, он оглядывался на близких, на семью, на свою "домашнюю часовенку" - на тех, которые "всему, всему меня научили" (предисловие к сборнику "Религия и культура"). Если это (его идеи, влечения) "не отпугивало Вари" (супруга Василия Васильевича), то он мог смело идти вперед - значит, тут не было болота, и торная дорога вела туда же, куда вел мятежный проселок.
И еще он оправдывал себя моральной чистотой своих целей. Помню, мы зашли с ним однажды в какую-то табачную лавочку на Невском. Под руки Василию Васильевичу попалась обычная папиросная коробочка с изображением раздетой "красавицы". "Вот, - с ненавистью и отвращением сдавил он, отшвыривая ее, - я хочу, чтобы не было больше таких коробок". Он никогда не уставал подчеркивать, что действительно интенсивность пола неразлучна с религиозным напряжением. "Скальковские"18 (тогдашний журналист - бонвивёр для Розанова прототип полового легкомыслия) были ему самыми ненавистными из людей, и даже сам "Спенсер"19 (такое же нарицательное имя для позитивистов) внушал ему безмерную иронию собственно потому, что ощущал (как предполагалось) в поле лишнюю природную "функцию".