Глеб сгинул в войну. Как и Александр, он был инженером-связистом. Старший же мой дядя – Юрий Владимирович, инженер-путеец, эмигрировал в начале революции. О нем по понятным причинам не вспоминали, и судьба его долго никому не была известна. Но в декабре 2000 года, уже после публикации первого издания этой книги, мне позвонил из Америки Никита Георгиевич Рейслер – сын «дяди Юры» (до революции всех Юриев крестили Георгиями). Разыскал он меня чудом. Прожил очень тяжелую молодость, скитался, но стал инженером, преуспел, отец семейства, благополучный американский пенсионер с обычной смутной российской ностальгией в душе.
Моя мама – младшая в семье. Бабушка «вымолила» еще одну – четвертую – дочь, когда ей было уже за сорок.
Бабушка и вся ее семья после смерти деда жили на Петроградской стороне, на Кронверкском проспекте у Сытного рынка. Их квартира являла собой решительную противоположность нашей. Там стоял терпкий, печальный запах старины (или просто старости), грустный, даже несколько гнетущий и словно бы примиряющий с уходящим навсегда временем. Два инструмента – бехштейновский рояль и беккеровское пианино. Ширмы, бамбуковые этажерки, пуфики и креслица, разные «старорежимные» мелочи, к которым советские писатели нового поколения еще не приобрели вкус. Блекнущие фотографии, японские веера, на полках – черные лаковые японские же шкатулки (покойный муж одной из моих теток – «дядя Ваня» – был моряком дальнего плавания). Чай пили из ужасно мне нравившихся чашек – непривычно суживающихся кверху, разрисованных под севр пастэшками, похожими на маркиз. Нарядность посуды мешала увидеть неуловимую и непривычную мне скудость стола. Это был бедный дом. Мне не было там грустно, но что-то щемило детскую душу.
Бабушка Юлия Степановна постоянно сидела у окна на диване, покрытом чехлом, и слушала через наушники радио – видела она плохо, читать не могла. От нее веяло пронзительной добротой и покоем. Вместе с ней жили мои тетушки – Ольга Владимировна и Юлия Владимировна. Ее, любимую «тетю Юлю», ставшую после революции учительницей музыки, я помню лучше всех – ее необычайно красивые усталые руки профессиональной пианистки, невысказанную нежность ко мне, которую я ощущал и которой всегда радовался. Она закончила консерваторию с золотой медалью в 1914 году и по регламенту должна была быть награждена роялем. В начале войны это правило отменили, и дед в утешение сам купил дочке рояль, тот самый «Бехштейн». Мама рассказывала, как в 1914-м, в первый день войны, громили магазин фирмы Карла Бехштейна в Москве, как выбрасывали со второго этажа драгоценные белые концертные рояли, как «рыдали» они, разбиваясь о булыжники мостовой. А в 1945-м и пианино, и рояль нас выручили. Рояль удалось продать, по-моему, за четырнадцать тысяч рублей – огромные деньги, мы купили самое необходимое, у нас тогда не было просто ничего.
Жили там и мои кузины – дочери тети Юли – Олечка и Люся. Все обитатели этой квартиры на Кронверкском умерли в первую блокадную зиму, бабушка – еще раньше, осенью. Мария Владимировна («тетя Маруся», мать моего двоюродного брата Андрея), жившая отдельно, умерла тогда же, в 1941-м.
Добры и ласковы были лица этих женщин, уже уплывающие из памяти, туманно сохраняемые старыми фотографиями. Но улыбались в том доме редко и почти не смеялись. И гостей там, кроме нас с мамой, я не помню.
В нашей же квартире на канале Грибоедова бывало многолюдно, и гости случались разные.
Почти каждый день заходили друзья отца. Особенно часто – критики Лев Ильич Левин (он к тому же был у нас, как говорили в позапрошлом веке, «нахлебником» – официально столовался) и Иосиф Львович Гринберг, а также строгий горбатый маленький Ефим Добин. Напротив жил писатель Павел Николаевич Лукницкий, часто ездивший на Памир и увлеченно о нем рассказывавший (после войны он с таким же детским увлечением рассказывал об Австрии и гордился шпагой из венского дворца, как прежде – таджикской утварью). Знаю, что бывал и великолепный денди, знаменитый и блестящий переводчик Дос Пассоса, Джойса, Честертона, Брехта – Валентин Стенич (Сметанич), расстрелянный в 1938-м, но его не помню, хотя рассказывали о нем много.
Левин и Гринберг были людьми самыми близкими, их я по младенческому нахальству называл «Лева» и «Юзя» и, конечно, на «ты».