Тогда же, в шестидесятые, жителям коммуналок дачные неудобства были нипочем, поскольку дощатый нужник в крапиве немногим отличался от того, чем пользовались в городе пятнадцать жильцов одной квартиры.
Как раз летом 1965-го мы жили с мамой на даче все в том же довоенном Ольгине (жена уехала туристкой в ГДР) и в ожидании решения о моей поездке во Францию мотались в город, чтобы звонить в союз (из Ольгина не получалось). Звонил я чаще, чем следовало, суетился, не только униженно хотелось поехать, но и страшно было получить отказ — значит, «не пускают». Наконец скучающая секретарша нашла на столе приемной телеграмму из Союза художников СССР: «Прибыть в Москву с паспортом и такой-то суммой денег». Пустили, еду! Это было не просто счастьем, как когда выходили книжки. Это не было реальным. Казалось, больше ничего не нужно мне в этом мире! Счастье раба.
Париж’65. И нынче кажется: все, что происходило со мною после получения официальной телеграммы, укладывалось в это рабское «Пустили, еду!». Покупка чемодана (история длинная и многотрудная, чемоданов, как и всего остального, в продаже практически не было), отъезд в Москву — все это происходило в ином измерении.
Кроме «Пустили, еду!», было еще стойкое ощущение нереальности. Само существование Франции, не как обители книжных, в том числе и моих, героев, а как и в самом деле существующей страны, населенной не персонажами кино, а живыми людьми, не было тогда для меня (и для многих, конечно!) достоверным. И еще более невозможным казалось проникновение в то пространство дозволенной советской «свободы», которое было в моем представлении доступно только нашей знати, особым «вхожим» людям, тем самым номенклатурным пассажирам «Красной стрелы» моей юности. Именно реальная возможность поездки превращала Францию в еще больший, чем прежде, фантом, в зыбкое видение, неприснившийся сон.
10 августа 1965 года с нами, «избранниками судьбы», провели в Союзе художников угрюмый и жесткий «инструктаж».
Категорически запрещалось: писать письма домой, рассказывать о своей зарплате, просить добавки в ресторанах, претендовать на изменения в программе, смотреть порнофильмы и стриптиз, знакомиться с французами и тем более с эмигрантами, любоваться проститутками, привозить сомнительную литературу, гулять в одиночку (только группами не меньше трех!), возвращаться в гостиницу после одиннадцати вечера, пялиться на витрины, покупать много вещей (на какие деньги?!) и не привозить совсем уж ничего, чтобы не выглядеть в глазах французов нищими. Объяснили, как вести себя за столом, а главное, как избегнуть ожидающих нас — разумеется, неминуемых — провокаций. Обо всех сомнительных проблемах надлежало советоваться с руководителем — вот он, «товарищ из Министерства культуры», человек в черном костюме, черном галстуке и черной рубашке. Он, староста группы из числа туристов и переводчица являли собой руководящую тройку, которой помогал и непременный тайный стукач. 3+1. Это они поставляли «в инстанции» информацию, от которой зависело, напишут ли в характеристике для будущего путешествия спасительную фразу «замечаний по поездке не имел».
Фотография на загранпаспорт. 1965
Ни инструктаж, ни «руководитель», ни вульгарная, горячо потевшая переводчица почему-то из сочинского «Интуриста» не затуманили рабскую счастливую благодарность.
Летел я впервые в жизни. И сразу — международный терминал Шереметьева, «Березки» (валютные лавочки) сияли невиданными дефицитными товарами. Таможенники и пограничники, с омертвевшими от постоянной злой бдительности лицами приодетых вертухаев, смотрели на нас как на рецидивистов, напрасно отпускаемых на волю. Но к мелкому повседневному позору мы давно привыкли, а чувство унизительной благодарности к высшей власти согревало душу.
Ту-104, о котором газеты рассказывали чудеса, расписывая его комфорт и спокойствие полета, на деле оказался трясущимся и проваливающимся бомбовозом (штатский вариант военного самолета Ту-16), настолько меня напугавшим, что все двенадцать дней во Франции об обратном полете я думал с ужасом. Не стал бы писать об этом, если бы пережитый испуг не породил ощущения: «заграница» отгорожена от нас еще и барьером иррационального страха.
Я увидел любимую страну из поднебесья — она существовала все же, эта «золотая легенда» моей юности, «моя» Франция! И хотя во время посадки самолет проваливался и подпрыгивал, погружая меня в липкий страх, я все же любовался невиданной — иной — планетой: голубоватая трава, аккуратно обработанная земля, серебряные дороги с двигающимися разноцветными пятнышками машин, тускло-красные черепичные (черепичные!) крыши сливочно-белых домов, сказочный мир чистых оттенков и невиданной аккуратности. И жадно смотрел на летное поле аэродрома Ле Бурже (туда тогда прилетали наши самолеты; Орли, законченного в 1961 году, тогдашней сенсации, мы не видели, а о Руасси еще никто не помышлял), ожидая увидеть первого реального живого француза на реальной французской земле.