Конечно, человеку просвещенному и с хорошо организованной, устойчивой психикой он может стать отличной и комфортабельной средой обитания, я знаю нескольких своих соотечественников, в силу разных причин живших или живущих в Лондоне, они искренне удивляются моему смятению. А для меня этот город вмещает в себя всю прельстительность Европы, но увиденной все же в некоем «зазеркалье» (слово, которого, кстати сказать, нет у Кэрролла, его придумал переводчик, на диво обогативший русский язык). Лондон для меня в каком-то ином пространстве, измерении — как угодно, и я понимаю, что персонажи Кэрролла могли появиться только в Англии… Английское левостороннее движение чудится мне метафорой сдвинутых не только пространственных, но и психологических качеств Лондона: естественное там, оно меняет местами понятия места и движения для людей с континента и отвечает их восторженной тревоге улыбкой Чеширского Кота.
Талоны на товары первой необходимости. 1990-е
Но тогда, в феврале 1990-го, наша отечественная реальность была настолько фантастична, что Лондон, наоборот, создавал ощущение вечности, устойчивости, того «самодовольного покоя», который я угадывал в Англии времен Хогарта, читая тексты Филдинга, письма Свифта или даже филиппики Болингброка. В Лондоне — или мне так казалось — нет, во всяком случае на поверхности, нервического беспокойства Парижа, жизнь выглядит как в старых английских романах, неизменной, сытой, элегантной, и приветливы были лица… А темнокожие лондонцы и манерами, и одеждой вполне преуспевали в стремлении и казаться, и быть вполне британскими джентльменами.
Я познакомился с Никитой Дмитриевичем ЛобановымРостовским — знаменитым коллекционером, аристократом (он все еще числился князем) и шармером, в котором русское барство и английский дендизм смешались в тщательно приготовленный коктейль.
Смешно и грустно вспомнить о нашей следующей встрече!
В марте 1990 года в Ленинграде исчезло мыло.
Даже не жаловавшие меня сослуживцы, видимо зная мой ужас перед закатом гигиены и поняв всю бездну моего испуга, приносили мне в подарок какой-то залежалый «Красный мак» или «Буратино», даже кусочки хозяйственного мыла. Дефицит — термин вроде бы и советский, а ведь продукты стали пропадать еще перед Великой революцией, и неповинную (во всяком случае, в этом) Марию-Антуанетту прозвали Мадам Дефицит… Хлеб у нас еще был, но вслед за мылом исчез и стиральный порошок. И вот — март, я в вестибюле Дома журналиста: приехал из Лондона Никита Дмитриевич и почему-то позвонил мне, настоятельно приглашая на встречу с ним. Но в вестибюле я жду дочку моего таллинского друга Бориса Бернштейна — она должна привезти мне две пачки эстонского порошка «Био», иначе нечем стирать.
Понтюс Хюльтен открывает выставку «Территория искусства». 1990
Той весной начинались хлопоты с приемом французских коллег, с которыми минувшей осенью (1989) я подписывал договор в Париже о совместной выставке. Теперь уже они приезжали к нам.
В практике Русского музея, не говоря уже о моем скудном собственном опыте, это была первая выставка, которая не организовывалась и не субсидировалась сверху. Пришлось искать «спонсоров» (и слова еще такого не было) и так или иначе многое придумывать и решать самим. «В долю» вошел Фонд культуры, французам сняли на июль роскошный барочный особняк близ Стрельны — точнее, руины с красивыми стенами.
Посмотрев в Париже на фотографию особняка, романтичные французы пришли в восторг. Это потом они узнали, что такое жить в комнатах «без удобств» по двое, а то и по трое. Но это было впереди.
Пока же подписывали бумажки и отбирали советских участников летней выставки.
В Русский музей привезли работы двадцати — тридцати наших художников, расставили их вдоль стен и вместе с французами стали выбирать.
Мимо действительно достойных живописных полотен парижские коллеги прошли совершенно бестрепетно, словно не видя их.
Я удивился: «Разве вы не видите, что это прекрасная живопись?» — «Отчего же, — ответили мне. — Но хорошей живописи много в музеях. Мы ищем сенсации».
Все эти речения о новом и сенсационном — сколько их звучало уже в нашем веке, сколько на эту тему пролито чернил. Мои восхитительно образованные европейские коллеги показались мне в тот момент — это более всего смешно! — старомодными со своей инфантильной приверженностью сенсации.
Талантливые, но все равно самодеятельные, неприятно страшные и гиньольные фильмы «некрореалистов», концепции, пляски «на отеческих гробах» — это развлекало и радовало французов, наивных в своей безбрежной эрудиции до детской простоты.
«Можно закрыть глаза, — объяснял юный турок Селим Берсель из Парижа, представивший объект, издававший острый и неприятный запах, — можно заткнуть уши, но нос заткнуть — нельзя. Поэтому мое произведение проникает в сознание человека независимо от его желания».