Я вернулся в Ленинград, и, казалось бы, звездное время наступало в моей жизни. Осенью вышел долгожданный и толстый том «Уильям Хогарт и его время». В своей черной папке я нашел запись конца 1976 года — признание, чего больше всего я хочу: поехать в Париж и чтобы вышел «Хогарт». И рядом дата в черной рамочке: «9.01.78». И надпись: «„Хогарт“ — напечатан, в Париже был. И что?»
С таким примерно настроением я и жил, коря себя — вполне искренне — за неблагодарность.
Все же «Уильям Хогарт и его время», книжка, напечатанная в «престижной» тогда «черной» серии, официально именовавшейся «Из истории мирового искусства», была большой радостью и большой надеждой.
Как было уже сказано, по этому сочинению полагал я защитить докторскую диссертацию. В ту пору степень эта ценилась чрезвычайно, и претензии сравнительно молодого (сорок четыре года) докторанта, и так известного раздражающе обильными публикациями, естественно, вызвали неудовольствие. До сих пор в голове моей не укладывается, как я, при моей робости перед всякого рода официальными маневрами и боями, решился на эту небезопасную, унизительную и бесконечно длинную процедуру! Воспаленное тщеславие не одно служит объяснением, я все же оставался максималистом и, став кандидатом, иными словами, занявшись поиском чинов, решил завоевать чин высочайший. А все остальное, что выше докторской степени, — почетные звания, членство в Академии, награды надо не завоевывать — выпрашивать. Этим я брезговал всегда.
Еще я медлил, но встретил в метро Игоря Александровича Бартенева, о котором на этих страницах уже упоминал, — барственного коммуниста-администратора, бывшего некогда деканом нашего факультета, а ныне — проректором Академии художеств (Института им. И. Е. Репина) по науке, иными словами, человека, от которого моя гипотетическая защита полностью зависела.
С обычной своей вельможной любезностью осведомился он о моих делах, вовсе не ожидая, что я перейду к конкретному сюжету. Я же не замедлил сообщить, что издал толстую книжку и надеюсь защитить ее именно в академии (и рад бы в ином месте, да негде было).
Игорь Александрович был лет на двадцать с лишним старше меня, занимал, по советским понятиям, высокий пост, но защитил докторскую диссертацию недавно и шустрых не жаловал. Все же по инерции, свойственной воспитанному человеку в салонной беседе, произнес задушевно: «В добрый час, дорогой, можете на меня рассчитывать!»
И я поверил. Полный горделивых надежд на дружескую поддержку большого начальника, явился вскоре в ректорский кабинет, он же — зал заседаний ученого совета. Через двадцать минувших с защиты диплома лет вновь оказался я в академии зависимым искателем, давно знакомый зал глянул на меня забытой опасной властью, и даже старые запахи гипса и клея почудились мне грозными. В зале этом, где в мои студенческие годы среди старых торжественных картин красовался портрет Сталина, теперь висел Ленин (ныне гравюра с портрета Кокоринова, писанного Левицким). Под Лениным ждал меня прием непредвиденно кислый. Игорь Александрович, как водится у вяло лгущих чиновников, смотря мимо меня, словно бы позабыв о своих недавних радушных посулах, говорил со мною со скудной вежливостью, за которой угадывалось неудовольствие, и лишь поинтересовался, почему я не хочу защитить рукопись вместо книги. В Ленинграде это почиталось вольностью, даже надменностью — «подумаешь, книжку написал!» (наших сановных искусствоведов печатали неохотно, справедливо находя, что пишут они очень уж скучно).
Немало изумившись происшедшей перемене, я твердо решил не суетиться и вооружиться вовсе не свойственным мне терпением. Смутно начал догадываться: за моей спиной происходит нехорошее, и единственный выход — проявить выдержку и упиваться тихой гордыней.
Боюсь, даже фрагментарное изложение последовавших событий, равно как и упоминание имен многих, вообще-то, достаточно приличных людей, будет пахнуть лакейской, и потому воздержусь, хотя немало эти пассажи способствовали бы уяснению академических и вообще советско-научных нравов.
Зато с удовольствием вспоминаю, как весело и охотно помогал мне из Москвы — письмами, звонками и поступками — Александр Абрамович Каменский. Он ведь, будучи значительно старше и несравненно известнее меня, степени докторской не имел, но ни грана зависти — радостная готовность подставить плечо, не жалея времени и сил. Его умение, смеясь, презирать пошлость и злобу нашей ученой бюрократии меня спасало.
А сталкивался я не только с мелкими пакостями, но с какими-то шекспировскими мистическими тайнами. Об одной расскажу — ее персонажи уже принадлежат прошлому.
Каменский написал мне, что обратился к известнейшему англисту, профессору Аниксту, с просьбой быть оппонентом у меня на защите.