Как ни забавна была игра моих приятелей, но конца не предвиделось, и, пожелав обоим счастия, я отправился к себе. Дорогой догнал меня пресальный лакей, небритый, в казакине из домашнего сукна, подпоясанный ремнем; нижнее платье его, шитое из полосатого тику, засунуто было в черивленные и разорванные сапоги. Он держал свечку в руках.
– Кто ты и что тебе нужно, голубчик? – спросил я у него невольно по-русски.
– Не извольте-с беспокоиться; я – Захара Иваныча; пожалуйте ручку.
Трушка (ибо это был Трушка) принялся ловить мою руку.
– Не нужно, любезный; сделай милость, не нужно! – кричал я, стараясь увернуться от прикосновения Трушки.
Мы вошли в мой нумер, и услужливый слуга Захара Иваныча, поставив свечу на стол, бросился было снимать с меня сюртук; я снова отскочил от него и объявил, что не хочу еще раздеваться. Трушка отошел к дверям, заложил одну руку за пазуху, другую за спину и принял позу сельских приказчиков. Мне совестно было прогнать его, и разговор начался.
– Весело ли тебе за границей, любезный? – спросил я.
– Это как-с барину угодно, – отвечал он, переминаясь.
– Но я спрашиваю у тебя?
– А нашему брату-с везде хорошо, лишь бы барин был доволен!
– У тебя добрый барин?
– Ничего-с, за таким барином можно жить! – И Трушка, прижав пальцем одну ноздрю, произвел другою какой-то звук и вытер обе полою своего кушака.
Я решился его выпроводить.
– Спасибо, любезный, за труд и ступай себе с богом, – сказал я, отворяя ему дверь.
– Ничего-с, я постою.
– Но мне, друг мой, пора спать и тебе не мешает отдохнуть.
– Не извольте беспокоиться, – повторил он очень настойчиво.
– Может быть, тебе нужно сказать мне что-нибудь. Он начал переминаться, перебирать пальцами, посматривать на потолок и делать всевозможные эволюции.
– Говори, братец, скорей, – прибавил я.
– Да я, то есть, милости вашей, – начал Трушка, – не то чтобы, изволите видеть, и просто как отцу родному…
– Что же? говори, пожалуйста.
– Не знаю, как доложить.
– Просто без предисловий.
– Как же можно просто! сами посудить изволите-с! след ли нашему брату…
Я начинал сердиться, и Трушка это заметил.
– Не во гнев будь сказано милости вашей, – продолжал он, – а я, то есть что угодно прикажите учинить надо мной…
– В чем ты, братец, можешь быть предо мной виноват?
– Помилуйте-с! что барин мой, что ваша милость – все господа, и им то есть язык не пошевелится доложить. Дело не ученое; думаю, намалевано чем ни на есть; только дотронулся пальцем, ей-богу, пальцем!
Трушка состроил такую рожу, что я чуть не расхохотался.
Нетрудно было догадаться, что он избрал меня посредником между барином и виною своею, в которой страх мешал ему сознаться. Я принудил его объяснить толком, в чем именно состоит его проступок: оказалось, что бедняк оцарапал дагерротипный портрет, стоявший на барском столе. Окончив сознание, Трушка побежал за портретом к чрез минуту передал его мне. Я ожидал увидеть черты почтенного и толстого земляка; но вместо их глазам моим представилась очаровательная головка молоденькой девушки.
– Чей это портрет? – спросил я у Трушки. – Неужели дочери твоего барина?
– Никак нет-с: молодая барыня… как же можно!.. лучше не в пример-с.
– Откуда же взял его Захар Иваныч?
– Об эвтом не могу доложить-с, а только вот изволите видеть, – прибавил Трушка, понизив голос и оглядываясь во все стороны, – портрет этот барин мой очень любят и прятать изволят.
Я приказал Трушке отнести портрет на прежнее место и обещал ему походатайствовать за него пред барином; он опять было попытался поймать мою руку, но я решительно и раз и навсегда запретил ему такого рода попытки и выпроводил его вон.
Я никак не мог понять, каким образом портрет посторонней хорошенькой женщины мог находиться в руках Захара Иваныча. Если бы красавица принадлежала к родственному кругу соседа, Трушка не мог бы не знать ее; потом, для чего было бы земляку прятать портрет и возить его с собой. Во всем этом крылась тайна, которую я решился разъяснить, и в ожидании Захара Иваныча составил план атаки. Казалось, сама судьба летела мне на помощь. Прежде чем я лег спать, сосед постучался ко мне; я выбежал к нему навстречу.
– Вообразите себе, почтеннейший: ведь Степан проигрался ужасно, – сказал мне земляк, расхохотавшись во все горло.
– Поздравляю от всей души.
– Послушайте-ка: этого мало, отгадайте-ка, сколько он проиграл… ну, скажите, примерно, сколько?
– Призов двести?
– Триста пятьдесят, батюшка! Каково? – продолжал Захар Иваныч. – Триста пятьдесят чистых да смарал весь выигрыш. Задал же я ему пфеферу…[5] И поделом скряге!.. А сначала-то везло какое счастие, а?
– Прекрасно, сосед! я от души желаю, чтобы торжество ваше повторялось почаще, но на чем бы посадить мне вас: нет ни одного покойного кресла!
– Не тревожьтесь: немцы отучили меня от спокойствия; в первое время, признаться, было как-то неловко, а теперь на что хотите сяду, к тому же и в моем нумере аккурат такая же мебель.
– А у вас вам все-таки было бы покойнее, – сказал я соседу.
– Уверяю вас, почтеннейший, все равно.