Слушая его, я стал понимать еще меньше. Девушке с независимым состоянием, красотой и молодостию решиться избрать человека, подобного Захару Иванычу, казалось мне не только сумасшествием, но даже делом непостижимым. За что же такое чудо совершается для Захара Иваныча, а не для другого, достойнейшего? за что же судьба, наделяя, к несчастию слишком редко, свои создания теми наружными совершенствами, которые отражались на нелживом дагерротипном портрете, и совершенствами, почти всегда соответствующими внутренним достоинствам, не начертает избранным своим путей достойнейших? Неужели такое прекрасное создание пройдет жизнь незамеченным, неоцененным? Сколько людей заплатили бы кровью за счастие обладать подобным сокровищем! Многие бросили бы к стопам ее груды золота, разделили бы с ней и блестящие имена, и значение в свете, и почести! Нет, вопреки русской пословице, судьба хуже индейки, говорил я сам себе. Судьба – лотерея. Тут я невольно вспомнил о петербургском трактирном маркёре, выигравшем в польской лотерее девятьсот тысяч злотых. Маркёр сначала заболел от радости, а выздоровев, нанял в том же трактире грязную каюту и продолжал проводить все дни свои в бильярдной, считая очки не по обязанности, а из удовольствия. Вот то наслаждение, которое извлек маркёр из посланного ему судьбой сокровища!
– В половине сентября, – продолжал сосед, – окончится моей покойнице ровно полгода. До того времени мы полечимся на водах, а в октябре веселым пирком да и за свадебку.
– Вам лечиться на водах? Смотрите, Захар Иваныч, чтоб не случилось того, что в Теплице.
– Кто вам говорит про меня! не мне, а ей, от затвердения что ли велели лекаря попить карлсбадской воды.
– Вашей невесте? – спросил я.
– Ну да, невесте.
– И она будет сюда?
– Разве на возвратном пути, теперь же самое время лечения, и вряд ли она выедет из Карлсбада до половины августа.
– Но где же невеста ваша?
– Говорю вам: в Карлсбаде, – отвечал сосед, – тьфу какой рассеянный! Толкую ему тысячу раз одно и то же, а он думает себе о другом и удивляется, что ничего не слышит! Говорят вам, что она пробудет там до пятнадцатого августа; ну, понял ли? – сосед засмеялся.
– Не понимаю.
– Опять не понимаете?
– Конечно не понимаю, как вы можете таскаться по Теплицу и Дрездену, когда невеста ваша в Карлсбаде. Да я на вашем месте пешком бы побежал к ней… Ну, что вы тут делаете?
Захар Иваныч хохотал, продолжая качаться на стуле, потом, как бы очнувшись, вдруг спросил меня: хочу ли ехать с ним вместе?
– Куда?
– В Карлсбад.
– Вы смеетесь?
– Нимало.
– А если б я согласился?
– Так едемте.
– Когда?
– Завтра.
– Вы меня дурачите, сосед.
– Ничуть! сейчас же посылаю прописать паспорт, расплачусь с Гайдуковым и к вашим услугам.
Если бы дело шло не о невесте Захара Иваныча, я бы, кажется, задушил его от радости; но, понимая, что излияние чувств моих могло только повредить моим планам, я просто изъявил согласие на желание соседа, представив, впрочем, предварительно с полдюжины пустых невозможностей.
Мы расстались в восхищении друг от друга. Он неоднократно заключал меня в свои жаркие объятия, смеялся и жал мне руку; я был по наружности холоден, зато в душе радовался как ребенок.
Вся ночь прошла в самых заманчивых мечтах и сновидениях. Сколько раз в продолжение этой чудной ночи дагерротипный портрет красавицы, мгновенно оживляясь, начинал мне улыбаться! сколько раз, выходя из серых бумажных рамок портрета, невеста Захара Иваныча являлась предо мной во всей роскоши живого прелестного существа с глазами, полными страсти! я трепетно протягивал к ней руки и бил их немилосердно то об стену, то об дверь, просыпаясь же, переходил к рассуждениям, которые – увы! – клонились далеко не к спокойствию и не к счастию нового друга моего, Захара Иваныча.
Настало утро, и часу в восьмом я почувствовал, что кто-то коснулся моего плеча. Открываю глаза – предо мной горничная.
– Какой-то пожилой господин желает говорить с вами, – сказала она мне, показывая на дверь.
Я накинул на себя халат, соскочил с постели и приказал просить.
В комнату вошел чопорный старичок, белый как лунь, в широком фраке старинного покроя, в белом галстухе с пребольшим жабо. Он на немецком языке извинился, что беспокоит меня так рано; но дело, о котором имел он переговорить со мной, было, по его мнению, так важно, что он мог позволить себе такого рода невежливость.
Я пододвинул гостю кресло и просил его сесть. Старик дождался выхода горничной, пристально посмотрел на меня и качал речь свою как с кафедры.
– Вы русский? – сказал он.
– Точно так.
– Вы благородный человек, а сделали ужасное дело, – проговорил старик.
Я посмотрел на него с удивлением.
– Да, ужасное, – повторил он, – и это дело, которое для вас, конечно, шутка, повергло в отчаяние честное и доброе семейство.
Любопытство мое дошло до высшей степени. Я хотел, по крайней мере узнать, в чем состоял поступок мой и кого привел в отчаяние, но старик не дал мне опомниться и продолжал:
– В отчаяние, говорю я, потому что глаза мои не смыкались с тех пор, а бедная жена не переставала плакать?