«А у Надежды Яковлевны точно таким же образом слагался ретроспективный миф о гимназическом образовании, при котором Мандельштам даже с фрагментами Сапфо знакомился не по переводам Вяч. Иванова, а прямо на школьной скамье».
«Мне бы хотелось написать рефутацию историософии Пастернака в "Охранной грамоте": венецианская купеческая республика осуждается человеком 1912 г., окруженным Европой 1912 г., то есть той самой разросшейся купеческой республикой, с выводом: к счастью, искусство к этому не имело никакого отношения».
«Как Пастернак был несправедлив к Венеции и буржуазии, так В. Розанов — к журналистике: не тем, что бранил ее, а тем, что бранил ее не как журналист, а как некто высший. Каждый из нас кричит, как в "Русалке", "я не мельник, я ворон!" — поэтому ворОн летает много, а мельница не работает».
«Дорнзайф говорил: писать скучно — это особый талант, он не всякому дается». (Но когда дается, то уж в такой сверхмере!)
«Как писать? Мысль не притворяется движущейся, она дает не указание пути, а образец поступи. Хорошо, когда читатель дочитывает книгу с безошибочным ощущением, что теперь он не знает больше, чем он не знал раньше».
«Когда я кончаю лекцию или статью, мне всегда хочется сказать: «А может быть, все было как раз наоборот». (Понимаю; но мало иметь такое право, нужно еще иметь обязанность сказать: «а из двух "наоборот" я описал именно этот вариант потому-то и потому-то».)
«А когда разговариваю, то иной раз получается токование на здравом смысле: рулада и контррулада».
В. С. сказал о нем: «С. А. по-современному всеяден, а хочет быть классически монокультурен». Я присутствовал при долгой смене его предпочтений — этой погоне вверх по лестнице вкусов с тайными извинениями за прежние приязни. Его дразнили словами Ремигия к Хлодвигу: «фьер сикамбр, сожги то, чему ты поклонялся…» Но сжигать без сожаления он так и не научился. Мне дорого почти случайно вырвавшееся у него восклицание: «Как жаль, что мы не в силах всё вместить и всё любить!»
«Аспирантов я учить методу не могу — а могу только показывать, как я делаю, и побуждать делать иначе».
«Я все чаще думаю, что, пока мы ставим мосты над реками невежества, они меняют свое русло и новое поколение входит в мир вообще без иерархических априорностей».
«Вам на лекциях присылают записки не по теме?» — Нет, я слишком зануда. — «А мне присылают. Прислали: верите ли Вы в Бога? Я ответил однозначно, но сказал, что здесь, на кафедре, я получаю зарплату не за это».
«У нас с вами в науке не такие уж непохожие темы: мы все-таки оба говорим о вещах обозримых и показуемых».
Мне однажды предложили: «Не примете ли вы участие в круглом столе "Литературной газеты" на тему: почему у нас мало культурных людей?» Я ответил: «Нет, по трем причинам: во-первых, занят на службе, во-вторых, не умею импровизировать, а в-третьих, я не знаю, почему их мало». С. А. мне сказал: «Вообще-то надо было бы прийти и начать с вопроса: считаем ли мы, собравшиеся, себя культурными людьми? Такие обсуждения бесполезны, пока мы не научимся видеть в самих себе истинных врагов культуры».
«В нашей культуре то нехорошо, что нет места для тех, кто к ней относится не прямо, а косвенно, — для меня, например. В Англии нашлось бы оберегаемое культурой место чудака».
У него попросили статью для «Советской культуры». Он отказался. Посланная сказала: «Мне обещали: если Вы напишете, меня возьмут в штат». Он согласился.
«Как ваш сын?» — спросил он меня. «Один день ходил в школу и опять заболел; но это уже норма, а не исключение». — «Ведь, наверное, о нем, как и обо мне в его возрасте, больше приходится тревожиться, когда он в школе, чем когда он болен?»
У него росла дочь. «Я думаю, с детьми нужно говорить не уменьшительными, а маленькими словами. Я бы говорил ей: пес, но ей, конечно, говорят, собачка». — «Ничего, сама укоротит».
«Сперва я жалел, а потом стал радоваться, что мои друзья друг на друга непохожи и нетерпимы, и поэтому невозможен никакой статичный Averinzev-Kreis».
«Как вы живете?» — спросил он. «Я — в беличьем колесе, а Вы, как я понимаю, под прессом?» — «Да, если угодно, вы Иксион, а я Сизиф».
Мы с ним очень много лет работали в одном институте и секторе. Привыкал он к обстановке не сразу. На одном общеинститутском собрании, сидя в дальнем ряду, мы слушали одного незапамятного докладчика. С. А. долго терпел, потом заволновался и шепотом спросил: «Неужели этот человек существует в самом деле?» Я ответил: «Это мы с вами, С., существуем как воля и представление, а в самом деле существует именно он». С. А. замолчал, но потом просительно сказал: «Можно, я покажу ему язык?» Я разрешил: «Можно». Он на мгновение высунул язык трубочкой, как нотрдамская химера, и после этого успокоился.
Во время другого похожего выступления он написал мне записку латинскими буквами: «Kogo on chočet s'est'?» Я ответил греческими буквами: ΝΑΒΕΡΝΟΕ, ΝΑΣ Σ ΒΑΜΙ, ΝΟ ΝΕ Β ΠΕΡΒΟΥΙΟΥ ΟΤΣΕΡΕΔ'».