От Че Гевары до Александра Солженицына, от полета Гагарина до запретного клада мировой культуры, раскапываемого такими, как Сергей Аверинцев. Впрочем, в каждом институте был "свой" Аверинцев, свой молодой копатель неизвестного, свой певец "тайной свободы". У нас, в Литинституте, все студенты рвались на лекции Джимбинова и Карабутенко, даже Костю Кедрова — и то слушали с интересом. На античную литературу ходили не только ради лекций, но и посмотреть на жену Лосева, профессора Тахо-Годи. Кстати, я и сдавал "античку" досрочно прямо на квартире Лосева, и пока я соображал над ответом, несколько раз знаменитый философ проходил мимо меня. Часто эти наши чревовещатели оказывались мнимыми фокусниками, и воздух-то оказывался мнимо ворованный, этакий "придворно-диссидентский", как я когда-то лет пятнадцать назад, уже повзрослев, определил все евтушенковско-литгазетовское свободомыслие, аккуратно дозируемое на Лубянке и Старой площади. Но не все же были "придворными диссидентами". И, кстати, такими фальшивыми любителями свободы и фиг в кармане в основном оказались представители чуть более раннего поколения шестидесятников, умудряющихся воспевать одновременно и Ленина, и Николая Второго, писавших в диапазоне от "Лонжюмо" до плачей по Ипатьевскому дому.
ПОКОЛЕНИЕ ДЕТЕЙ 1937 ГОДА уже чуралось эстрадной публичности шестидесятников и скорее предпочитало свои маленькие отечества размером с комнату в коммунальной квартире, где ненавязчиво для окружающих творило собственные миры, или, как в случае с Аверинцевым, раскапывало свои "запретные клады".
Повторюсь, "свой Аверинцев" был в каждом институте, от Петрозаводска до Петропавловска-на-Камчатке. Но судьбе и Богу было угодно, чтобы знаком, символом таких открывателей "мировой культуры" в своем поколении стал тихий и незаметный византист Сергей Аверинцев. Я не говорю, что слава к нему пришла незаслуженно, скорее, он добросовестно вынужден был оправдывать эту славу, соответствовать ей. Чтобы не оказаться в результате героем пастернаковских стихов:
Сергей Аверинцев прав, когда взял эпиграфом к существованию целой формации русских интеллигентов своего поколения слова Мандельштама о "тоске по мировой культуре" и о "ворованном воздухе" творчества.
Но я думаю, сам Аверинцев жил по этим формулам еще до того, как их прочитал.
В противовес эстрадно-исповедальному шумному поколению Аверинцев и его сверстники не были столь идеологизированы и предпочли находить свои ниши в обществе и для творчества, и для жизни. Вот что важно для понимания этого поколения: "Энергетический кризис, постигший жизнь вокруг нас, не оставлял таким людям, как я, возможности быть особенно разборчивыми относительно разрядов лирической энергии… Со стыдом говорю — рядом со святыми муками тех, кто в те годы всерьез муки принимал; но ведь и рядом с куда менее святым унынием прочих, — мы жили неуместно, несообразно весело… На холоду мы грелись у огня живых слов, веселясь каждому язычку пламени. Нет, мы не были жертвами истории… Уныния, той мировой тошноты, что сменила в нашем веке байроническую мировую скорбь прошлого века, — чего не было, того не было. Совсем не было. Тайная свобода — она и есть тайная свобода. И к каждому поэту былых времен можно было обращать ту мольбу, которую Блок обратил к Пушкину:
Из пространства своей малой родины, размером с комнату, можно было тянуться куда-то в Византию, Грецию, в поэзию Серебряного Века, к Боратынскому и Державину, к Гоголю и Хлебникову. Государство не мешало ощущать себя в этом мировом пространстве, скорее наоборот. Ведь сотни гуманитарных НИИ, каких нет ни в одной стране мира, создавали по всей державе целую сеть таких гуманитарных ячеек, воспетых Битовым в "Пушкинском доме". А как бы вновь для себя и друзей, затем и для читателей открытые имена того же Вяч. Иванова или Ходасевича, Гессе или Акутагавы создавали еще и ореол героических первопроходцев. Тогда было уникальное время, для тысяч и тысяч людей поэзия была всем. И можно было откровенно наслаждаться ею в достаточно широком кругу таких же кладоискателей.
История литературы была не просто скучным делом специалистов, а возможностью "дышать большим временем". И Сергей Аверинцев обрел в себе дар открывателя, первопроходца, то, чего сегодня нет ни у какого самого талантливого исследователя.
Не было специализации: по Блоку, по Библии, по древнегреческой литературе, — было откровение открывателя. И каждое открытие часто становилось в центре общественной жизни. "И так часто приходилось ощущать себя в затаившемся и страстном сговоре — и с автором, о котором, и с читателем, для которого я писал… Поведение живого в отличие от неживого".
На поверхности жизнь страны превращалась в застойное болото, но подземные реки искренних верований, убеждений и творческих открытий еще текли.