В последней книге С. С. едва ли не последние слова (после которых, как сказано в редакторском примечании, “рукопись обрывается”) — своего рода герменевтический диагноз начинающегося нового столетия, не способного, как сильно опасается С. С., извлечь уроки из собственного прошлого, из своего же исторического опыта (из уроков истории никто не извлекает для себя выводов) и обреченного за это на
О чем это?..
Для того, чтобы вернее и лучше ответить на этот вопрос самим себе, вспомним речь, с которой С. С. выступил в октябре 1999 года в ИНИОНе по случаю столетия со дня смерти В. Соловьева. Аверинцев сам называет свое выступление попыткой защитительной речи — такого речевого жанра, ко-
торый он сам, наследуя в этом отношению Соловьеву, на свой страх и лад с успехом практиковал в советских условиях и который
Таков несколько устрашающий диагноз. Но, допустим, С. С. жив и здоров и, вместо того, чтобы преподавать русскую литературу в Вене каким-то, извините за неполиткорректность, девахам (которые находили у него как преподавателя серьезный недостаток — непонимание значения феминизма), продолжает и сейчас нести свет нашей все еще жаждущей “высокого и прекрасного” околонаучной публике где-нибудь в Пушкинском музее или Музее музыкальной культуры. Так вот: эффект был бы не очень большой; вся духовно-идеологическая архитектоника бытия-события после краха тоталитаризма — совершенно иная. Это значит: сегодня в “вещающем” жанре уже ничего нельзя по-настоящему сказать именно потому, что сказать или напечатать сегодня можно что угодно.
Вспомним в этой связи афоризм немецко-американского христианского мыслителя Ойгена Розенштока-Хюсси (1888–1973), тоже, кстати, любителя Честертона, который в своей, переведенной у нас, “Автобиографии западного человека” (1938), именно в “русском” разделе этой христологической социологии речи европейских революций, заметил: “Гуманитарию (a scholar) труднее изменить свои методы, чем целой нации — сменить религию”.
В том-то и дело, что труднее. Хотя тьма искусников сегодня и надеется, что, сделав то, что сделать легче, можно убить двух зайцев и хапнуть, по традиционному навыку мысли, “сразу весь капитал” (как хотелось Раскольникову).
“Чужеземец” в платоновском “Софисте”, споря с риторикой и софистикой, говорит: “Не бывает ли, дорогой Теэтет, необходимым для многих из слушателей, когда по прошествии достаточного времени и достижении зрелого возраста они приходят в столкновение с действительностью и становятся вынужденными под ее воздействием ясно постигнуть существующее, изменить приобретенные раньше мнения, так что великое оказывается малым, легкое — трудным и все ложные представления, образованные при помощи речей, всячески отвергаются действительными делами?”
Вот уж, действительно, “Платон вовсе не был платоником, а философия не схоластика”, как закончил свою философскую автобиографию наш почти новый знакомый Ганс-Георг Гадамер (1900–2002)!