И все-таки были в этих книгах главы, которые врезались в мою память. В "Любви Жанны Ней" необычайно сильно и страстно написана глава "Мы мчимся к счастью в гости", глава о любви, о счастливых влюбленных. Столь же страстно, но, так сказать, с обратным знаком написана фигура Халыбьева. Всю силу своей ненависти вложил Эренбург в изображение этого белоэмигранта мерзавца и подлеца, обманувшего Жанну в самый тяжелый час ее жизни. В "Николае Курбове" я навсегда запомнил картины его детства, мучения, которые испытывал он, страдая за мать, отданную когда-то негодяем, которого она любила, в уплату карточного проигрыша. Тогда-то и был зачат Николай Курбов, и потом мать торговала собой, чтобы вырастить сына. Помню эту жуткую главу, в которой мальчик, бесконечно любящий мать, целует ямку в тюфяке, пролежанную ее телом. Такое детство родило в его душе непримиримую ненависть к старому миру. Помню еще, как Курбов вывел из себя учителя, поклонника древних римлян. "Тоже у них были рабыни, тоги ихние стирали", сказал мальчик.
Но, конечно, наибольшее впечатление произвел на меня "Хулио Хуренито". Мне и сейчас думается, что этот развернутый социально-политический памфлет, пожалуй, самое высокое достижение Эренбурга и, как бы ни были значительны его следующие книги, лучшего он ничего не написал.
Сколько яда, сарказма, какая меткость и точность в обобщенных портретах месье Дэле, мистера Куля, Карла Шмидта, Алексея Тишина, Эрколе Бамбучи и негра Айши.
Позднее Эренбург писал, что он любит эту свою книгу. "В «Хуренито», говорил он, — я клеймил всяческий расизм и национализм, обличал войну, жестокость, жадность и лицемерие тех людей, которые ее начали и которые не хотят отказаться от войн, ханжество духовенства, благословляющего оружие, пацифистов, обсуждающих "гуманные способы истребления человечества", лжесоциалистов, оправдывающих ужасное кровопролитие".
Все это верно, и можно представить себе, какой отклик находил "Хулио Хуренито" в душе молодого коммуниста, каким я был. Но надо добавить, что «Хуренито» пленял еще и блеском ума, широтой знания европейской жизни, остротой сатирического гротеска, посредством которого обнажались все выведенные в ней бизнесмены, расисты, ханжи и лицемеры, накипь человечества.
Я встречал Илью Григорьевича спустя несколько лет в издательстве "Советская литература", а потом в "Советском писателе". О его приходе предварительно уславливалась секретарь Эренбурга Валентина Миль-ман. Сам он берег каждую минуту своего времени. Речь шла об издании "Дня второго", а позднее и романа "Не переводя дыхания". Обе эти книги вошли в основной фонд советской художественной литературы, посвященной гигантскому развороту социалистической стройки первых пятилеток. Эренбург сумел уловить новые явления, рождавшиеся в ходе исторических событий, ухватить нравственные проблемы, возникшие в среде молодежи, поймать ее новые типы. Книги вызвали шумные споры критиков, появилось много статей, полемизировали и с Эренбургом и друг с другом. Но это было, когда книги уже вышли в свет.
Эренбург появлялся ненадолго, входил быстро. Почти неизменно в его зубах торчала трубка. Острое лицо, — лучше всех художников написал портрет Эренбурга Пикассо, — в волосах уже тогда легкая седина: "посыпал пеплом я главу"… Лаконичная речь, молниеносная реакция на реплики собеседника. Казалось, что он занят только своим сегодняшним делом: обсуждением книги, оформлением договора. Он не задерживался ни одной лишней минуты, окончив дела, не располагался «поболтать», не спрашивал о новостях, не говорил о погоде или здоровье. Это было не сухостью, а деловитостью. Потом оказывалось, что он сосредоточен и внимателен, запомнил все: лица, имена, фамилии…
Люди старшего поколения помнят корреспонденции Эренбурга из Испании во время борьбы республиканцев против фалангистов, поддержанных фашистской Италией и национал-социалистской Германией, помнят, как жадно читались статьи Эренбурга во время Отечественной войны. Каждая его статья в те годы была для меня как глоток бодрости, веры в победу и ненависти к врагу. Когда он только успевал их писать! Я был на фронте, сам не видел этого, но мне рассказывали, что, когда в дом в Лаврушинском переулке, где жил Эренбург, попала бомба, он вытащил свою пишущую машинку на улицу и как ни в чем не бывало уселся отстукивать очередную статью. Он появлялся на самых разных участках фронта и вновь возвращался в редакцию в Москву для непрерывного, неутомимого труда.
Мне запомнилась одна из последних встреч. Вместе с другими писателями я приехал на беседу с ответственными работниками краев и областей, проходившими переподготовку на специальных курсах. Вечер еще не начался. Эренбург появился с некоторым опозданием. Увидев меня, он сразу подошел: "Скажите, Федор Маркович, Казакевич здесь?" — "Здесь", — ответил я. "Познакомьте меня с ним, я его в лицо не знаю".