Отец с грубоватой лаской несильно прижимал к себе и ворчливо, несердито поругивал:
— Экий ты трусишка. Ну, перестань щелкать зубами. Стрелки постыдись. Посмотри — Ласка смеется. Вот так волчатник.
Федор добро смеялся, дружески хлопал по плечу:
— Во, Николаха, жисть с волками какая! Испужался? Ну, не беда. Это сперворазу. В страсть войдешь — и вся пужливость пройдет. Я сам наперво чуть, прости господи, не преставился. — И, весь в недавно пережитом волнении, возбужденно-радостно восклицал: — Ах вы, голуби мои, волчатники! Сколько коней ни наезживал на волков, а этаких не знавал!
Неостывшие лошади, очевидно тоже довольные, споро шагали, пофыркивая, похрапывая, встряхивая гривами. Под шлеей еще мылилась пена, от паха еще исходила испарина, но на крупах уже курчавился иней — успокаивающе знакомо отдавало потом и дегтем.
Дома отец рассказывал, что, когда стая скопом бросилась на первого убитого волка, «Николка заверещал на самой пронзительной поросячьей ноте и не умолкал до конца охоты».
Позже мне приходилось много охотиться разными способами на волков, но переживаний, подобных первому выезду, никогда больше не испытывал.
Летом отец подарил мне легонькую двадцатку. С тех пор у меня пропал всякий интерес к волкам. Куда было увлекательнее бродить по болотам, подкрадываться по пояс в воде к чирку или ловчиться попасть в улетающую птицу.
Бывало, от зари до зари с толпой деревенских приятелей охотились на дергачей, бекасов, болотных курочек, ястребов. Гордо проносили мимо улыбающихся взрослых драгоценное ружье и на веревочке привязанные за шейки трофеи. До волков ли тут: возвращались, переполненные событиями дня, засыпали с мыслями о завтрашнем походе.
Мне часто вспоминается та пора. Сквозь дымку ушедших лет она представляется безмятежно-радостной, поэтично-светлой. И, думается, что именно те далекие детские дни с милой первой двадцаткой по-настоящему навсегда зачаровали, отравили меня сладостной отравой охоты.
Более полувека прошло с тех времен, а все рисуется так ярко, так осязаемо близко, как будто оно происходило вчера, как будто ты по-прежнему молод, силен, неутомимо предприимчив.
Увы, побелела голова, мучает одышка, огрузнела поступь, тяжелеет в руке ружье, исчезает зоркость, и все чаще и чаще после выстрела невредимой улетает дичь. Но в сердце продолжает жить былая охотничья нестареющая удаль. И как только близится время к охоте, она вновь оживляет, молодит, вливает в жилы горячую кровь, наполняет бодростью, молодечеством, убивает старость и гонит вон из города — в лес, в болота, на волю, на родные просторы, к милой, вечно юной природе.
Так в охоте и прошла вся жизнь.
И сколько было всяких — веселых и грустных, страшных и курьезных — происшествий за долгие годы скитаний по лесам и болотам с собакой и ружьем, что не перечислить и не пересказать.
Об этом, да еще о встреченных на прихотливых охотничьих тропах людях, в большинстве таких же, как я, одержимых неостывающей любовью к родной природе, о моих собратьях по досугам в лесу и на речке и пойдет речь.
2
Как-то раз, измученный трудной охотой по заболоченному кочкарнику, я выбрался к опушке березняка, где с радостью увидел шалашик, покрытый толстым слоем осоки и темными лапами ельника. Перед входом торчали рогульки для чайника и чернел круг гари от недавнего костра с неразметавшимся еще седым пеплом. Из шалаша вкусно тянуло прелью и прохладой земли.
Я стянул сапоги, разостлал тужурку, бросил к изголовью ягдташ и с наслаждением, испытывая истинное блаженство, растянулся. Собака распласталась у ног, и мы мгновенно уснули, так, как спят охотники, измотавшиеся за день по многокилометровому бездорожному пути.
Разбудили лай и хлесткая ругань.
Я осадил Джильду, вылез из шалаша и очутился перед длинным, худым человеком с узким лицом, покрытым рыжей щетиной. Из растегнутого ворота вылинялой рубахи торчала густая бурая курчавина. Ружье с веревкой, заменяющей погон, было приставлено прикладом к ноге, широкая ладонь упиралась в нечищеные, ржавые стволы. Рваные, с разноцветными заплатами штаны, потрепанные, с задранными носками лапти, пиджак без пуговиц, опоясанный тесемкой, кожаный, из голенища старого сапога, собственноручного изделия патронташ, суконный, вконец изношенный, неопределенного цвета картуз с измятым, обвислым козырьком делали его своеобразно живописным в стиле дореволюционных российских охотников-крестьян.
Голос у него был хриплый, простуженный, но крикливый.
Не здороваясь, не интересуясь, кто я, как очутился здесь, в его шалаше, он набросился на меня с такой изобретательной бранью, что Джильда, замолкнув, удивленно уставилась на него.
Так состоялось мое первое знакомство с Василием Андреевичем Журавлевым — знаменитым ловецким охотником и рыбаком, именуемым сельчанами просто Журавлем.
Позже несколько лет подряд я с удовольствием охотился вместе с Журавлем. Подсадные у него были замечательные, пролетной дичи видимо-невидимо, и набивали мы ее с ним очень много. Тут же в протоках ставили вентиря. Попадалась крупная плотва, лещ, щука — в рыбе недостатка не было.