Настоящий террор начался осенью 1918 года после убийства Урицкого[33]
. Размеры он принял ужасающие. Офицеров и буржуев каждую ночь арестовывали сотнями, без пищи держали днями на баржах, потом расстреливали или увозили в Кронштадт, где убивали или топили. Генерал-адъютант Баранов, которого с сыном, как уроженцев Балтийских губерний, спасли немцы, рассказывал мне, что под конец в Кронштадте солдаты отказались убивать арестованных: «Довольно – насытились». Но многие, нужно думать, не «насытились», а только вошли во вкус. Просто убивать было им уже недостаточно. Стали убивать с разными изощрениями, наслаждаясь страданиями жертв. Некоторым предварительно кололи глаза, у других, как перчатки, сдирали с рук кожу, закапывали живых.До чего может дойти человек в ненормальных условиях современности, трудно себе представить. В Финляндии, где я жил после того, как убежал из России, я встретил сына давнишнего знакомого, юношу лет восемнадцати. Он волонтером участвовал в походе Юденича и, когда армия была разбита, приехал в Финляндию. Родители этого юноши, назовем его У., были люди культурные и гуманные, но и сам он мне понравился. В нем было что-то наивное, детское, которое сразу располагало в его пользу. Когда же мы разговорились о его стариках, он окончательно меня пленил. О матери он говорил с нежностью, скорей присущей дочери, чем сыну. Он рассказал мне, что, когда ему было 3 года, крестьяне сожгли их поместье. Он этот эпизод запомнил. Семья после этого переехала в Швейцарию, где он учился и закончил школу. Собирался пойти в университет, изучать философию и стать профессором, но хотел побывать в России. Поехал он в Россию за несколько месяцев до революции и оказался свидетелем революции. В Швейцарию он не вернулся, а примкнул к белым.
При встрече с командиром части, в которой он находился (тот тоже жил в Хельсинки), я спросил его об У.
– Да, славный юноша, – сказал полковник, – но… я, да все офицеры сперва думали, что он того… сумасшедший. Но потом убедились, что нет. Знаете, к чему у него пристрастие, и не пристрастие, а настоящая страсть? Вешать собственноручно большевиков – комиссаров, приговоренных к смерти. Сперва мы против этого восстали, да потом махнули рукой. Неловко, знаете ли, перед солдатами. Выходит, как будто ты, мол, коль прикажут, должен вешать, ты мужик, а нашему брату из дворян это зазорно. И с тех пор, как узнает, где есть приговоренные, сейчас и едет туда – «позвольте мне». Потом уже на эти дела его стали даже приглашать из других частей.
Меня это заинтересовало, и я с У. издалека навел разговор на казни.
– Потеха! – сказал он.
– Что потеха?
– Да смешно, как они на веревке дергают ногами.
– А вы разве видели?
– Я?! Помилуйте! Да я своими руками семнадцать штук вздернул. С одним вышла целая комедия, – он рассмеялся. – Не хочет помирать, да и только! Как увидел петлю, головой и закрутил, точно жеребенок, на которого в первый раз надевают хомут. Насилу ему на шею накинул. А как его вздернул, давай ногами работать – точно польку откатывает. Пришлось повиснуть на его ногах. Так дрыгал ими и тряс меня, что потом руки у меня болели.
Видел я и другого продукта нашей современности, семилетнего Лелю. Это был голубоглазый херувим с повадками вояки Средних веков. Родился он во время войны и вырос после смерти матери в ротном обозе. Он просит дать ему «покурнуть» и умелыми пальчиками крутит «собачью ножку», ухарски после затяжки сплевывает в сторону, ругается площадными словами, задирает женщин, величая их «шлюхами», не прочь промочить горло, и когда это ему удается, покрякивает от удовольствия. Высшее его удовольствие – убивать щенков и у живых кур выщипывать перья.
– Куда ты, Леля, котенка несешь?
– На велевку повешу – челту на колбасу.
«Раскрою тебе башку, выпущу потрохи» – у него ласковые слова, милые шутки. А при первой возможности будут уже не слова. Мне рассказывал деревенский батюшка, что он неоднократно видел, как дети для забавы у убитых выковыривают глаза.
И таких несчастных ребят теперь, нужно думать, без счета.
Каждодневная жизнь
Как я уже сказал, осенью начался террор. Условия жизни стали еще тяжелее. В нашей теперь холодной, оголенной квартире было жутко. Электричество давали лишь с семи вечера, керосина и свечей достать нельзя было ни за какие деньги, и приходилось часами сидеть в потемках в бездействии со своими невеселыми думами, с минуты на минуту ожидая прихода грабителей и убийц.
Прииски и заводы перестали работать, и в правлениях делать было нечего. Я разрешил служащим на службу не приходить. Теперь целыми днями мы в квартире сидели одни. Люди перестали посещать друг друга и уже жили бирюками в своих логовищах. Да и говорить по-человечески уже постепенно разучивались. Говорили лишь о пище, об арестах, о расстрелах, о том, как добыть деньги.