Раз Д. Н. Струков был более или менее серьезно нездоров и не выходил из своих комнат до того, что ему и диетный его обед даже носили сюда от Кологривовых, у которых в качестве соседа, стена об стену с ними жившего, он ежедневно столовался. Навестив приятеля в один из этих дней, я с ним разговорился о том о сем, разумеется, преимущественно о любимом тогдашнем нашем предмете, сельском хозяйстве. Он в шелковом роскошном халате полулежал на кровати, я сидел против него через стол в его вольтеровом кресле. Вдруг, к великому моему удивлению, обои стены, бывшей против нас, подвинулись как-то, и тотчас я увидел, что часть этой стены, в величину большой двери, ушла куда-то, и тогда открылась смежная комната, довольно ярко освещенная (было это зимою, часов в пять пополудни). Там я заметил многие принадлежности блестящего дамского будуара, и тогда чрез это импровизированное отверстие в стене к нам в комнату вошел мужчина лет за сорок, довольно высокого роста, сутуловатый, широкогрудый и широкоплечий, с большою головою, покрытою коротко остриженными густыми каштановыми волосами. Крупный нос по образу попугайного, широкие бакенбарды, шедшие от висков к губам, и ничего не выражающие серые глаза, при общем каком-то оторопелом, как бы испуганном виде, дополняли всю физиономию этого господина, одетого в темно-коричневый сюртук с каким-то изысканным пестрым галстуком, имевшим чересчур уже роскошный бант, какие носимы были тогда магазинными приказчиками или аптекарскими гезелями[433]
.Полутемная комната Струкова настолько осветилась благодаря этому широкому отверстию в стене, что уже нельзя было мне не рассмотреть тогда игры физиономии смуглого и малорослого Дмитрия Николаевича, бледно-желтые, впалые щеки которого мгновенно побагровели, черные глаза сверкнули не только сурово, но даже несколько злобно, и он, в упор глядя на вошедшего господина, еще более оторопевшего, сказал:
– Вы, Николай Николаевич, хоть и считаете себя знатоком музыки, но положительно такта держать не умеете, по крайней мере в общежитии. Прежде чем ломиться ко мне, почтеннейший сосед, могли бы потрудиться узнать, один ли я или нет, и во втором случае благоволили бы пройти сенями по платформе лестницы, отделяющей вашу квартиру от моей. Я вам это толковал двадцать раз, Лизавета Васильевна тоже, да уж с вами, видно, ничего не поделаешь по пословице: «Каков в колыбельку, таков и в могилку».
– Я, право, – оправдывался несмело вошедший контрабандным входом еще более оторопелый и, по-видимому, кроткий и простоватый бакенбардист, на которого, казалось, Струков имел магическое влияние, – я не мог подозревать, я не знал…
– Ну, – продолжал Струков с какой-то неприятной презрительной улыбкой, – знайте же хоть то, что я вас теперь знакомлю с моим гостем, моим новым сослуживцем, но уже очень коротким моим приятелем, В[ладимиром] П[етровичем] Б[урнаше]вым.
И затем, обратясь поворотом головы и глазами ко мне, Дмитрий Николаевич молвил:
– Николай Николаевич Кологривов, муж той Лизаветы Васильевны Кологривовой, которую в печати уже года три вы знаете под псевдонимом Фан-Дим, прикрывающим ее вместе с вашим покорнейшим слугою, который имеет честь быть ее усердным сотрудником и добрым приятелем. Honny soit qui mal y pense[434]
.Я встал и совершил с Николаем Николаевичем шикгендс[435]
, причем он, страстный любитель французского диалекта, воскликнул:– Heureux, monsieur, de faire votre connaissance. Ma femme sera enchantée. (Счастлив, что познакомился с вами. Жена моя будет в восхищении.)
– Ради бога, – воскликнул Струков, – без всех этих парлефрансе[436]
, Николай Николаевич! Вы очень пристрастны к «французскому с нижегородским», как сказал Чацкий[437], или хоть с тульским, потому что вы туляк. Жена ваша, которой вы никак цены понять не умеете, не писательница, а писатель русский, как Екатерина II, по мнению Вольтера, была не великая жена, а великий муж[438], – жена ваша также не прочь пускать французские фразы: это, может быть, единственный ее недостаток; но вы знаете, с того времени, что за два года пред сим Лизавета Васильевна явилась в русской литературе перелагательницей Данте в русскую «благородную», как выразился Сенковский, прозу[439], то между нами с нею порешено окончательно: «у нас здесь в доме», по крайней мере, ни слова не произносить по-французски в сношениях с русскими людьми. Исключение – одна лишь Александра Михайловна Каратыгина и ее дочь, которые до того опарижанились, что им, к прискорбию моему, стал труден родимый язык. Я камер-юнкер и, бывая при дворе во дворце или у разных высших придворных чинов и членов дипломатического корпуса, поневоле болтаю по-французски; но это меня страшно коробит и мне надоедает.