Когда мы вошли с Борей в палату, Адик приоткрыл глаза и сказал, что он умирает, что у него безумные головные боли, и тут же потерял сознание. Он не мог глотать, его приходилось кормить, открывать ему рот и вкладывать ложкой мороженое и крепкий бульон. Я переселилась в его палату и, чувствуя безвыходность положения, обливала слезами его постель. Приходил Генрих Густавович, Боря ездил каждый день, Стасик сидел целыми днями со мной, и мы с минуты на минуту ждали конца. Ролье предупредила, чтобы я готовила одежду, в которой предстояло его хоронить. Адик четыре года лежал во всем казенном. Наступил для меня самый страшный момент: я поехала в Лаврушинский, собрала вещи и стала приводить их в порядок, обливая их градом слез. Это было тяжелее, чем мое пребывание в палате. Когда я привезла его вещи, я хотела оставить их в палате, но пришла Ролье и попросила у меня разрешения на вскрытие, и пришлось по правилам больницы отдать вещи в морг. Это лишило меня возможности самой его обмыть и одеть. На седьмой день, двадцать пятого апреля, в день взятия Берлина[81], он умер, не дождавшись Победы, которую он с гордостью и надеждой ожидал. Боря приехал и застал его еще теплым. Генрих Густавович опоздал и приехал, когда он уже лежал раздетым под простыней. Контраст между празднично ликующей столицей, озаряемой салютом, и этой смертью был особенно трагичен. Ролье торопила прощание, стремясь поскорее отправить тело в морг. Там он должен был находиться четыре дня. Мне было трудно согласиться на вскрытие, но я смирилась с этим, понимая, что это нужно для науки. Меня с трудом оторвали от тела Адика и увезли домой. Четыре дня я жила в Лаврушинском со Стасиком. Из головы не выходила мысль о самоубийстве, и удержала меня от него только жалость и любовь к Стасику и Ленечке. Оба они были мной запущены. Все эти четыре дня я провела в заботах о Стасике. Знакомые, приходившие меня навещать, были поражены тем, что заставали меня за стиркой Стасиного белья. Но, как всегда в самые трудные минуты жизни, моим спасением был физический труд. Заботы о похоронах взял на себя Боря, сговорившись с Литфондом. Наконец мне дали знать, что можно приехать в морг и одеть самой Адика. Он лежал после вскрытия на железном столе окоченевший и очень красивый, так как перед вскрытием его бальзамировали.
Я одела его в приготовленный костюм. Подымая его голову, я ужаснулась ее легкостью, она была легче спичечной коробки, и я поняла, что был вынут мозг. Это ощущение было настолько сильным, что после похорон в крематории я ночью видела сон: я душу Адика своими руками, чтобы он не жил без мозга, идиотом, думая, что делаю это ему на благо.
Мне очень не хотелось кремировать Адика, но я согласилась на это из-за того, что мне разрешили взять урну домой[82]. Через три дня после похорон Стасик привез в Переделкино урну. Вырыли в саду яму в месте, которое выбрал Боря, близко от дачи, и закопали там урну. Боря сказал, что если он умрет раньше меня, чтобы его похоронили рядом с Адиком. Он меня очень поддерживал, философски рассуждал о смерти, доказывая, что смерти нет. Эти рассуждения были неясны для меня. Он говорил, что умершие продолжают жить в памяти близких. Это меня не утешало, но если бы рядом со мной не находился Боря, то, может быть, я бы покончила с собой. За мной следили жившие у нас Асмусы, не оставляли меня одну. Боря, как всегда, находил для меня нужные слова, его такт и ум отрезвляли меня, и я стала свыкаться с мыслью, что все, что ни делается, все к лучшему, ведь Адик, оставшись жить без ноги и калекой, вряд ли был бы счастлив.
Мы продолжали каждую весну переселяться на дачу. Летом у нас обычно гостили Асмусы. Мы сажали вместе с Борей огород и много физически работали. Он каждый день выходил в сад в трусах и, работая, загорал. Меня удивляло, с какой страстью он возился с землей. Каждую весну я разводила костры из сухих листьев и сучьев и золой удобряла почву, потому что не было других удобрений. Боря очень любил из окон кабинета смотреть на эти костры и посвятил им стихотворение: «У нас весною до зари костры на огороде…».
Любопытно, что впоследствии критики подкапывались под эти строчки, ища в них тайный политический смысл. Некоторые уверяли, что слова «языческие алтари на пире плодородия» относятся к революции. Это было просто смешно. Когда я возмущалась критиками, Боря говорил, что не стоит протестовать, это получается даже интересно, так как он даже и не подозревал, что писал эти стихи о революции.
Он переводил Шекспира. Пьесы стали ставить, и наше материальное положение улучшилось. Однако в Переделкине мы не зимовали, так как на даче было холодно, и на зиму приходилось переселяться в Лаврушинский.