Читаем Воспоминания. Письма полностью

Вчера много пили. Воронский[149] целовал и сказал, что скоро стану Черным Спасом времени, – пишут рябым, страшным, – сектантский запрещенный образ. Читал чего не знаешь[150] непоэтическое, но очень контровое стихотворенье, написал вчера утром.


<Начало мая 1931>

Дорогая Зина

Я не переехал отсюда. У меня верно грипп. Вечерами до 39°, утром 37,5. Я лежу в постели. У нас испортился телефон. Я просил Ольгу Сергеевну известить из города обо всем этом Шуру, Ирину или Женю[151]. Вероятно, кто-нибудь из них меня навестит.

Я ни в чем не нуждаюсь, за мной очень трогательно ухаживают тут.

Я срезал половину записки. Дальше шло все грустное, оно бы огорчило тебя. Я боюсь, что пока я связан простудой, с тобой все чаще и чаще будут говорить о нас в том же духе, как это было недавно.

И опять грустное. Не надо. Будь здорова.

Твой Б.


<Начало мая 1931>

Ангел мой, – прятки ни к чему не привели и не имели смысла. По лестнице передо мной спускалась старушка из вашей квартиры. На стук закрытой двери она обернулась назад и заметила меня и мое замешательство. Кроме того, как по команде, из Соколовской двери вышла их прислуга в тот же миг, что я – из твоей, и мы лицом к лицу столкнулись на площадке. Вид у меня при всем этом был, вероятно, идиотский. Идиотскую фотографию взял с собой.

Посылаю тебе Шуру. Всего лучше будет для меня, если ты ее возьмешь и на день (т. е. не на одни ночевки), я без нее обойдусь, меня тут возьмут на полный пансион Шура с Ириной или П<расковья> Петровна. Мне облегченьем будет, если ты поселишь ее у себя прислугой.

Посылаю тебе с ней ужин, который тебя ждал вчера, не сердись, это, верно, глупо. Позвони мне сегодня, чтобы сговориться насчет Шуры, кооператива и пр<очего>, но до вечера, п<отому> ч<то> вечером, м<ожет> б<ыть>, уйду из дому.

Страшно люблю тебя и ежечасно и ежеминутно благодарю.

И<рина> С<ергеевна>, после всего сообщенного, не заслуживает того внимания, которое мы ей вчера уделяли; сейчас, утром, мне все это кажется до увеселительности смешным и десятыми пустяками. Но при такой двойственности быть друзьями технически невозможно: не знаешь, с кем говоришь в четверг, с кем – в пятницу. Позвони же.

Весь твой Б.


<Начало мая 1931>

Дорогой друг, не мучайся торопливостью тона, пишу наспех. Билет достал[152]

, но денег на сбер. кн<ижке> еще нет. Буду доставать, оттого и посылаю Шуру, – сам буду в городе, если по телефону добьюсь чего-ниб<удь>. Вот что имей в виду. Может быть, правда неплохо устроиться под Киевом на лето? Если это тебе улыбается, то так и укладывайся. Я для этого и хотел достать денег. Но их можно будет и выслать тебе в Киев на ближайших днях. Я с радостью провел бы два-три месяца, как в прош<лом> году, в местности и обстановке по твоему вкусу, но по истечении некоторого времени, в теч<ение> которого уладил бы некоторые мои финансовые, литературные и проч<ие> дела и, м<ожет> б<ыть>, все-таки после Магнитогорска. Обо всем, – как я это обдумал, переговорим, когда приду, пока же – такое лето под Киевом мое последнее решенье и мечта, и сообщаю это тебе для укладки.

Билета не вкладываю, как бы Шура не потеряла.

Целую, целую, целую. Позвони, м<ожет> б<ыть>, еще застанешь, пока я с бухгалтериями буду созваниваться.


12. V.31

Сейчас вернулся, телеграмму отправил. Все время вижу вас обоих, тебя и Адика[153], с закатом, англичанином и пр<очим>. Как чудесны эти первые часы пути, когда так облагораживающе сказывается усталость, и вдруг получаешь право молчать, сидеть на мягком диване и засматриваться на быстро сменяющиеся картины, – право, как бы заслуженное суматохой сборов и волненьями большого, рано начавшегося дня. Природа в дороге кажется наградой, которой тебя признали достойным, это возвышает и трогает, – почти что подымаешься в собственном мнении, – ты замечала? – На днях я читал тебе Вс. Рождественского[154]

. Там о березе, увиденной с поезда, «над пролетающим прудом» – ты ее, верно, увидела? Когда я прочел у него это место, я именно вспомнил что-то Киевское – Воронежское, прошлогоднее, на первом перегоне от Москвы, когда садилось солнце и дым был розов, а березняк, ловивший его, – влажно янтарен. Итак, – теперь едете вы, ты с Адиком, совсем как я тогда в Ирпень[155].

А когда возвращаюсь на Волхонку, вижу Женю. Я вижу ее превращающим взглядом разлуки, и она у меня получается такой, какой была гимназисткой, – прелестной, беззащитной, принимающей на себя мир, как дуновенье ветра или тень, а не вонзающей в него взгляд или замысел или деятельное желанье. И сердце исходит у меня болью о ней. О ней, а не по ней. Вот в том-то и дело, что ты есть, а то – должно было быть, и это не теперь, а так было всегда. И это не в укор ей. Я мало знал людей, которых бы так стоило и надо было бы любить, как ее, – и не за нравственные только качества, а и за внешность: за историю ее внешности, за судьбу этой внешности и ее метаморфоз.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже