— Знаешь, трибун, за несколько дней до капитуляции Алезии конные подкрепления, которых ждал Верцингеторикс, столкнулись с когортами Лабиена, лейтенанта Кесаря. Десять к одному или около того. И тем не менее кельтские всадники поклялись не выходить из боя, пока двенадцать раз не пройдут сквозь ряды противника… Знаешь… Они защищались до последнего.
Что хочет сказать Флавий? Его восхищает храбрость своих и, стало быть, Арминия? Или полное римское превосходство? Единственное, что я могу заключить наверное после этого рассказа, это то, что германцы способны броситься на нас в любой момент, несмотря на нашу численность, опытность и славу нашего оружия. А это никуда не годится! Как Вар развернет войско на этой лесистой местности? Какой будет его маневренность?
А к Флавию вернулся дар речи:
— Знаешь, трибун, сколько лет мой народ оказывал сопротивление твоему после Алезии? Десять лет, трибун, десять лет! Ценоманская страна покрыта лесами, даже дороги наши проложены под сводами деревьев. Сейчас мы в том же положении. Мы совсем одни! Ты улавливаешь преимущество? Когда ваши дозоры пытались проникнуть на нашу территорию, они не знали, куда ступают. Точно так же, как мы теперь… И мы набрасывались на них, когда хотели, и… — Красноречивым движением Флавий как бы перерезает горло воображаемому противнику.
Остается лишь уповать, чтобы германцы оказались не такими хитрыми, как ценоманы. Я усмехаюсь. Я не намерен пасть в бою из-за неумения Вара оценивать противника. Но зачем мне думать об Арминии? Префект лагерей, командующий этим походом, его презирает. Я — всего лишь один из его трибунов, самый молодой, мне только исполнилось двадцать. Я надел мужскую тогу совсем недавно, получив право высказывать свое мнение на совете. И потом, мы — не одиночный дозор, но три легиона в полном составе. Передо мной, позади меня, по бокам колышутся наши колонны. Их мерный шаг поднимает облака пыли, которые окончательно омрачают этот скверный день. Серый, черный, темно-зеленый — неизменные цвета этого унылого пейзажа… Пурпур наших плащей, красные гребни офицерских шлемов — единственные живые пятна в этом декоре. Но они не вызывают у меня мыслей о победе и триумфе, напротив! Временами мне кажется, что наша форма залита кровью. Потоками крови…
Я часто видел гладиаторов, убитых на арене. Мы находим удовольствие в том, чтобы наблюдать, как они борются и умирают, не из жестокости. Мы ищем в цирке не удовлетворения нашей жажды крови и агонии, а образец храбрости. Может ли кто из нас попросить пощады в бою, если даже раб способен умереть без единого стона на песке амфитеатра? Помню одного побежденного ретиария, распростертого на земле. Острие меча уперлось в его грудь, но он не отвел глаз. Своими отвагой и презрением он был способен сокрушить победителя. Я поднял вверх большой палец.
Я спрашивал себя тогда, способен ли я так же отчаянно противостоять тому, кто мог бы убить меня. Я спрашиваю себя об этом сейчас, когда рассказы Флавия, тени дозорных, зарезанных под предательским покровом лесов, вновь напоминают мне о бледном и гордом ретиарии, лежавшем на арене. Проявил бы я такую же отвагу, как этот захваченный в рабство человек, давший нам всем урок, которым мы обязаны ему на всю жизнь? Трепетал бы я, придавленный коленом одного из этих белокурых германцев, умоляя о пощаде? Или смог бы бесстрашно смотреть в его голубые глаза?
Власть убивать. Власть даровать жизнь. Буду ли я достоин когда-нибудь осуществлять ее, достоин древних римлян, к которым она перешла от богов или от кого-то еще? Проживу ли я так долго, чтобы иметь право на почести?
Который час? Под этим мрачным небом, по которому скользит мертвенно-бледное солнце, это невозможно определить. Солнце оставляет бронзовые блики на земле, там, где обнажается поверхность болот. Сколько уже дней мы не слышали ни одной птицы? Только грачи сопровождают нас, настырные и мрачные.
К вечеру полил сильный дождь. С наступлением ночной сырости стало холоднее. Кто бы мог поверить, что сейчас сентябрь и в Риме стоит непереносимая жара, смягчающаяся лишь на закате. Я думал о нашей вилле в Кампанье, о блеске моря под нашими окнами, о фонтанах сада, о соке фиолетовых фиг и о тяжелых кистях винограда в Фалерне. Мой отец, должно быть, читает в библиотеке или сверяет с Деметрием счета. Он долго отсутствовал, сопровождая Тиберия в его походе против взбунтовавшихся легионов в Иллирии. А я, я провел в Галлии уже два года.
Прежде чем отправиться в восставшие области, Кай Старший передал мне белую тогу с пурпурной каймой, чтобы я мог наследовать ему, если он не вернется. Он дал мне письмо к Вару, пропретору галлов. Дети сенаторов или всадников не обязаны были нести воинскую службу, но мой отец умер бы со стыда, если бы я подумал от нее уклониться. Я тоже.