Отъезд Ярославцевых теснее сблизил меня с Олигером и Людмилой. Его намерение держать выпускной экзамен экстерном не осуществилось: начальство «по неблагонадежности» не допустило его к испытаниям. Это Николая, впрочем, мало тронуло. Он весь поглощен был теперь своим романом с Людмилой, который заслонил перед ним весь остальной мир. Они вечно ходили вдвоем, вздыхали, ворковали, обменивались нежными взглядами и целовались даже в присутствии посторонних. Хотя мы с Олигером были очень дружны, я чувствовал себя в их присутствии лишним человеком.
Поэтому всю вторую половину зимы и весну я держался от Николая несколько подальше и больше вращался в обществе Ярославцевых. В начале лета, однако, Олигер со свойственной ему порывистостью решил теперь же, вопреки советам и отговорам родных, жениться на Людмиле. Венчаться он не хотел по принципиальным соображениям. Николай и Людмила поселились вместе в порядке «гражданского брака». Родители Николая были в панике, мать Людмилы горько плакала. Но Николай и слышать не хотел об оформлении своего семейного союза. Эта смелость и решительность сильно подняли Николая в моих глазах, и я вновь стал частым гостем у него на квартире, тем более, что с момента совместного поселения с Людмилой Николай сделался ровнее, спокойнее, беззаботнее. Он вновь получил способность видеть что-нибудь, кроме своей Людмилы, интересоваться чем-нибудь, кроме настроений Людмилы. Мы много втроем гуляли, катались на лодке, беседовали, спорили, строили планы на будущее. Последнее лето в Омске прошло у меня под знаком особой близости с Николаем Олигером…
Потом мы расстались, чтобы уже больше никогда не встречаться, — если не физически, то духовно.
Вскоре после моего отъезда в Петербург Олигеры, в конце концов, обвенчались, а затем куда-то исчезли из Омска. На некоторое время я потерял Николая из виду. Но «след Тарасов отыскался». Олигер был одарен несомненным литературным талантом — быть может, не очень большим, но приятным, теплым, задушевным. Настроения у него были революционные, однако ему не хватало настоящей революционной выдержки и устойчивости. В эпоху пятого года он дал несколько прекрасных, подъемных произведений, но потом, когда пришла полоса безвременья, когда гнилостные миазмы контрреволюции заразили собой литературу, Олигер не сумел удержаться на прежнем пути. Порывистый, размашистый, эмоциональный, он не изменил, как многие другие, огням революции, но он все-таки отдал известную дань упадочным настроениям столыпинской эпохи.
Я вновь увидел Олигера только весной 1917 г., по возвращении в Петроград из эмиграции. Он был в это время известным писателем, занимал хорошую квартиру в центре столицы и жил до-прежнему с Людмилой, ставшей настоящей «литературной дамой». Мы встретились с Николаем, как близкие друзья детства, но очень скоро выяснилось, что у нас нет общего языка. С Олигером случилось то, что тогда стало уделом многих представителей левой интеллигенции. В течение долгих лет Олигер говорил, думал и мечтал о революции, но, когда революция, наконец, пришла, он не узнал ее, он испугался ее. Ибо революция пришла не в тех романтических одеждах, в которые он всегда ее одевал в своем воображении, а в изодранном рубище, в вихре, в гневе, с мозолистыми руками, с пылью, с грязью, с потом и кровью. И Олигер, подобно многим другим, не сумел рассмотреть за этой суровой внешностью того истинно великого и прекрасного, что несла с собой революция.
В буре событий того времени я не имел возможности часто встречаться с Николаем. Но все-таки видел ого несколько раз. Мы все меньше понимали друг друга. Летом 1917 г. Николай бежал из революционного Петрограда куда-то далеко — не то на Филиппины, не то на острова Таити — вместе с какой-то странной и ненужной экспедицией министерства финансов, отправлявшейся на Тихий океан для изучения каких-то странных и ненужных вопросов. Людмила, однако, осталась в России. Николай собирался вернуться домой в конце 1917 г. Не пришлось! Гражданская война и интервенция разорвали в то время Россию на части. Фронты и границы стали непроходимы. Мне неизвестны подробности дальнейшей судьбы Олигера. Знаю только, что он умер в Харбине в 1919 или 1920 г.
В памяти моей он, однако, остался, как один из самых ярких образов моей ранней юности.
Я нахожу дорогу
Когда ударил последний звонок, и поезд, тяжело пыхтя и громыхая медленно отошел от перрона омского вокзала, я как-то особенно остро почувствовал, что в моей жизни начинается совсем, совсем новая эпоха.