Дом Кропоткина в Брайтоне походил на настоящий Ноев ковчег: кого, кого тут только не бывало?! Революционер-эмигрант из России, испанский анархист из Южной Америки, английский фермер из Австралии, радикальный депутат из палаты общин, пресвитерианский священник из Шотландии, знаменитый ученый из Германии, либеральный член Государственной думы из Петербурга, даже бравый генерал царской службы — все сходились в доме Кропоткина по воскресеньям, чтобы засвидетельствовать свое почтение хозяину и обменяться с ним мнениями по различным вопросам.
Эта крайняя пестрота собиравшегося у Кропоткина общества объяснялась, конечно, прежде всего мировой известностью старого революционера и огромным разнообразием его интересов. Но дело было не только в этом. Большую роль здесь играла и общая позиция Кропоткина. Она делала и мое личное отношение к нему двойственным.
С одной стороны, Кропоткин мне очень нравился. Мне импонировали его энциклопедические знания, его многообразные таланты, его мировая слава, его мужество, его благородный характер, вся великолепная история его жизни. Особенно я любил смотреть на Кропоткина, когда он говорил. Мне не довелось наблюдать Петра Алексеевича на больших собраниях. Я только слышал от других, как необычайна бывала в этих случаях сила его слова. Массовая аудитория всегда пьянила Кропоткина и придавала необыкновенный блеск его красноречию. Самому мне пришлось видеть Кропоткина в гораздо более скромной обстановке — дома, за чайным столом, или в гостиной перед ярко пылающим камином. Но даже и здесь речь Кропоткина была на редкость обаятельна и проникновенна. Он обладал особым искусством так изложить вопрос, так предвосхитить возможные возражения аудитории, так затронуть какие-то глубокие струны в душе слушателя, что сопротивляться силе его мысли и чувства было чрезвычайно трудно — не только для сочувствующего, но даже и для инакомыслящего. Слушая Кропоткина в Брайтоне, я хорошо понимал, почему лекции Бородина за Невской заставой пользовались таким огромным успехом среди рабочих.
С другой стороны, я никогда не мог преодолеть чувства какого-то смутного недоверия к Кропоткину, чувства, которое питалось двумя главными источниками.
Прежде всего между мной и Кропоткиным лежало основное противоречие анархизма — марксизма. Это противоречие, как известно, с чрезвычайной остротой обнаружилось еще в годы I Интернационала. И, хотя на протяжении последующих десятилетий Кропоткин, Реклю и некоторые другие идеологи анархизма постарались в известной мере перекрасить свое старое знамя, тем не менее в годы моей эмиграции острота принципиального конфликта между обоими лагерями нисколько не ослабела.
Помню, как однажды, придя вместе с А. Зунделевичем к Кропоткину, я застал его излагающим сущность своего «кредо» небольшой компании русских и английских гостей. Кропоткин сидел в кресле перед камином и, точно пророк, поучающий непросвещенных, яркими, сильными мазками рисовал основные контуры своей идеологической концепции. Я присел в сторонке и прислушался. Ход мыслей Кропоткина был типично анархистский, и все изложение было пропитано резко отрицательным отношением к марксизму. Мне показалось даже, что полемический задор Кропоткина значительно усилился, когда в числе своих слушателей он заметил меня. Закончив свою речь, Кропоткин, обращаясь в мою сторону, с усмешкой бросил:
— Ну, конечно, вы сейчас станете атаковать меня.
Я не заставил себя долго просить и со слегка бьющимся сердцем — ведь приходилось выступать против мировой знаменитости! — начал возражать Кропоткину. Несколько минут он слушал молча, с видом Юпитера, взирающего на лающего щенка, но потом мои слова, видимо, стали раздражать громовержца. По лицу Кропоткина прошла какая-то тень, и, несколько невежливо прервав меня, он громко воскликнул:
— Ну, давайте выпьем по чашке чая!
Гости шумно задвигались, дискуссия была закончена.
Однако противоречие анархизма — марксизма было только одним источником моего недоверия к Кропоткину. Другим источником было ощущение, что, несмотря на разрыв со своим классом, несмотря на замечательную историю своей жизни, Кропоткин все-таки никогда не смог полностью сбросить с себя «ветхого Адама» своего происхождения и воспитания. Мне всегда казалось, что, вопреки всем сознательным усилиям интеллекта, в крови Кропоткина все-таки осталось несколько капель того самого «барства», которому он еще в молодые годы объявил такую беспощадную войну. В этом отношении Кропоткин мне сильно напоминал Л. Толстого.
Присутствие «ветхого Адама» сказывалось в манерах Кропоткина, в личных вкусах и привычках, в бытовом укладе его жизни. Впрочем, все это были, конечно, мелочи. Гораздо опаснее тот же «ветхий Адам» выявлял себя в позиции Кропоткина по отношению к некоторым важнейшим проблемам политического порядка — и прежде всего, в его позиции по отношению к войнам начала XX столетия.