На следующее утро батальон повлекся на стрельбище. Мы с Ламсдорфом договорились осмотреть место расстрела и, когда привезли обед и бойцы загремели посудой, пошли к низине в южном углу поля. Травы крепко хватали за голенища сапог. Березы приближались и плясали перед глазами. Лишь подойдя вплотную, я заметил горбики, холмы в метр высотой, а под ними — ведущий к дороге ров, заросший таволгой. Ламсдорф догнал меня и уставился вниз. Минуту мы простояли не шевелясь. Я не мог заставить себя спуститься — казалось, земля разверзнется и меня проглотит болото из костей и сгнившей плоти. Ламсдорф, угадав мысли, вздохнул: «Зима прошла, земля уже схватилась». Он опустился вниз, чуть поколебался и все-таки сел по-турецки. «Господи, — сказал он, закрыв лицо руками. — Мы на стороне зла и хотим за счет зла победить большее зло». Я подумал, что почему-то не удивлен тем, какой Ламсдорф пошляк, но тут же вспомнил свои собственные, ровно такие же размышления. Впервые в жизни мне захотелось курить. Мы двинулись вдоль рва. «Гитлер, конечно, маньяк, — сказал я Ламсдорфу, — но гораздо гаже, что ему подчиняются эти дворяне, просвещенные вермахтовские офицеры, на которых так надеется Санин. Они всё знают про убийства мирного населения, и кто они после этого, если не соучастники? Да со всеми немцами нельзя иметь дела. Я читал Канта, Гете, и как, спрашивается, эта нация может все знать и подчиняться?» «Ну, не все, не все, конечно, — пробормотал Ламсдорф, сунув в рот травинку и тут же выплюнув ее. — В Берлине даже военные молчали о евреях. Некоторые осуждали Гитлера за антисемитизм, когда слышали о погромах или когда видели, как в трамвае парни таскают еврея за бороду, но никто не знал, что их вот так ставят на край и целят в затылок…» Возмущение поднялось из желудка, как рвота. «Послушайте, ладно берлинцы, но вы-то видели листовки „Поднимай на штык коммуниста и жида", вы-то не могли не знать, кого ищут эсэсовцы и что с ними делают». Ламсдорф поднялся. «Ну да, Росс, я лукавил с учителем. В Смоленске меня предупредили, что до нашего прибытия здесь действовала Sonderkommando 7b. Но вот что я хочу сказать: моя родина — Россия, и я ненавижу большевиков с их мечтами о коммунизме. Мы можем вернуть власть русским — надо пользоваться случаем. А что касается евреев, то среди большевиков их было очень много, и это дало повод Гитлеру ненавидеть их… Ну не послал нам бог союзника, чтобы руки у него были вымыты с мылом, — и что ж теперь, не бороться? Вермахт не участвует в акциях и худшее, что делал, это передавал евреев эсэсовцам, а вы выставляете меня соучастником убийств!» Ламсдорф вскочил и зашагал обратно по нашим следам, из которых успели подняться раздавленные стебли трав. Начинался август, такой же испепеляющий, как и все то лето.
Это был последний раз, когда мы виделись. Спустя несколько дней их с Паленом вызвали в Осинторф. Там в бешенстве метался по квартире с иконами на стенах Кромиади, которому передали приказ по вермахту: эмигранты больше не могут участвовать в добровольческих соединениях. Что это, измена или кто-то донес про тайные собрания, никто не знал. Берлинцы обсуждали это строго меж собой. Грачеву передали, что спор кружил вокруг того, советовать ли солдатам тайно, чтобы уходили к партизанам, или все-таки дождаться новых командиров, посмотреть на них и уже тогда принять решение. Постановили дождаться, и терпеть пришлось недолго. Гетцель привез им двоих: полковника Боярского и бывшего бригадного комиссара Жиленкова. Первый — поляк из-под Бердичева, гонялся за атаманом Махно, сделал карьеру, командуя всё более крупными частями, и попал со своей дивизией в окружение и плен. Второй — умный секретарь московского парткома, воевал бригадным комиссаром, а в плену ухитрился выдать себя за рядового и понравился немцам безыдейностью. Похоже, ни Боярскому, ни Жиленкову не объяснили, что творится в душах осинторфцев, поэтому первый высказывался сухо и неоткровенно, а второй и вовсе произнес перед строем речь о великой Германии, за которую нам выпала честь воевать. У Кромиади в палисаднике возникла делегация, предлагавшая взорвать Жиленкова в пороховом погребе, но он успокоил солдат — Жиленков просто перестарался, изображая политрука-фашиста.