Среди них я обратил внимание на солдата по фамилии Филимонов. Отличался от прочих он тем, что все время что-то делал, причем не только для себя, но и для товарищей — смазывал ли винтовку и перематывал портянки или прокалывал прибереженным шилом чей-нибудь ремень. Филимонову было около пятидесяти, он любил наставничать, советовать, гуторить с товарищами, сидя на крыльце казармы. Иногда он играл на губной гармошке, что привлекало немцев-связистов, к которым Филимонов относился так же ласково и по-свойски. От него несло таким солдатским уютом, что казалось, он служил в русской армии с самой Куликовской битвы. Заинтересовавшись, я пригласил его поучиться шахматам, но долгого разговора у нас не вышло. «Что, Филимонов, думаешь насчет того, что вам скоро прикажут в братьев стрелять?» — спросил я, разъяснив сици-лианскую защиту. «Ох, да это вы, офицеры, думаете, — ласково усмехнулся Филимонов, — а солдату или в лес уходить, или присяги держаться. В лес зимой мало кто хочет. Посему рассуждение мое такое: когда державы, как великаны, воюют, нам, карликам, со своими нюнями рассусоливать не время. Дали присягу? Дали. Значит, уже не отвечаете лично, а выполняете приказ. Разбираться, лучше ль человеку у вас на мушке пожить или пора уж помирать, будет господь бог, если в такого верите. А боец исполняет, что велено, и все тут». Я дернулся так, что посыпались фигуры, и понял, что не хочу больше ничего знать о том, что думают простые солдаты.
К зиме некоторые отряды вызвались прочесывать окрестные леса и иногда даже приводили партизан. Те отъедались, делали вид, что завербованы, и скрывались. Мне начали сниться такие же сочетающиеся с явью сны, как об оршанке. Однажды в ноябре, когда травы стали сухи и земля затвердела, я вернулся с вечерней разводки караула. В полях все замерло, стояли безветренные дни, и вокруг, как на карте степи, осталось всего три цвета — коричневый, желтый, серый. Честно говоря, я с трудом переживал это время года еще с детства. Когда все почти мертво и поражено холодом — гулкий воздух, неуверенный ледок, — меня укалывала под сердце странная игла и гнала, как медный всадник Евгения. Я понимал, что на кончике этой иглы — ощущение, что мир искажен, беззащитен и вот-вот перевернется, что запущен часовой механизм беды. Но время это заканчивалось и шел снег. Я ждал снега как освобождения, благодати и манны. Начинались счастливые дни и тянулись по январь, когда вступает в права год, и дальше все катилось как обычно. Но в Шклове снег все не являлся.
Проснувшись, я вскочил и подошел к окну, как тогда, в детстве. Так же щетинился лес с задником из разгоравшегося рассвета, но никакой темной волны из-за него не поднималось. Не потому, что она рассеялась или шла где-то далеко, а потому, что она уже захлестнула меня, и я плыл вместе с ней.