На горе дул ветер, колыша сухостой, под которым начинала зеленеть трава. Пятна нерастаявших сугробов мерцали то здесь, то там; снег чернел, тончал, но никак не мог умереть. Надрыв колокола, крики надзирателей, ветер, колышущий омелу, и вонь краски смешивались и поднимали во мне такую тоску, какой я никогда не чувствовал. Господь отсутствующий, господь черный и закопченный, как доски, на которых ты намалеван, знал бы ты, как невыносима эльзасская весна. Чуть легче стало, лишь когда мы кончили строить бараки и зацвел июнь. Нас перебросили в шахту в трех километрах от лагеря. Я помню фамилии тех, кем пришлось командовать: Ананьев, Павшенков, Беликов, Власов, Грудачев, Давыдков, Евграфов, Курис, Лаптев, Лосев, Мирошниченко, Борисенков, Хомяков, Привалов. Один из-под Донецка, другой воронежец, третий удмурт, друзья-снайперы с Урала, невесть как загремевший в плен связист, гжатский артиллерист — почти земляк, — увязший с орудием в грязи при отступлении. В обветшавшем тоннеле мы цементировали полы для станков, которые вот-вот должны были приехать на Оден-ле-Тиш. Грунтовые воды подтопили штольню, которая снаружи выглядела как отверстие в холме, и их пришлось откачивать, стоя по колено в ледяной воде. У многих опухли ноги и открылись язвы. Сапог не выдавали, и люди ломались один за другим. Когда вода исчезла, в бригаду стали подмешивать бифо, а следить за выравниванием полов явились нанятые комендантом французы. Они сообразили, что бригаду надо спасать, и со второго же дня работы носили каждому по бутерброду с сыром и иногда колбасой. Их жены паковали обед так, чтобы его можно было незаметно рассовать по внутренним карманам, которые они пришили к тужуркам мужей. Один из них, передавая мне еду в вощеной бумаге, коснулся моей руки и пожал ее. Я вздрогнул, как ударенный молнией, и едва не разрыдался.
Еще одна благая весть, пришедшая с вольнонаемными из Тиля, заключалась в том, что американцы и англичане высадили десант в Нормандии и открыли второй фронт. За несколько недель все изменилось. Надзиратели и эсэсовцы обходились без побоев. В тоннеле никто никого особенно не торопил, будто немцы сами не верили, что мы успеем построить завод. Каждый день французы несли новые известия — союзники взяли такой-то город, освободили эдакий. Бои шли далеко, в сотнях километров от нас, но все чаще инженеры передавали слухи, что работающие на немцев предприятия дают сбои, участились случаи саботажа. Глядя на коменданта и его фюреров, я понял, что раньше Германия была заводом, состоящим из разных цехов, складов, производственных цепочек, и если поначалу он работал как смазанный механизм, потом с напряжением и без начального победительного энтузиазма, то теперь и вовсе расходует запас прочности — то там, то здесь вылетают предохранители, изнашиваются детали, и начальники цехов, поначалу честно всё чинившие, задумались, куда бежать, если что, и чем прикрыть задницу. Очевидно было, что скоро они и вовсе будут заниматься только тем, что ее прикрывать, плюнув на пошедшие вкривь и вкось машины.
Впрочем, легче от этого не становилось. Опухли ноги, но в ревире не было мази. Барак держался хуже других — многие превращались в «мусульман», несмотря на бутерброды, мучились животом и попросту слабели. Уговаривая работать, я не выдерживал и начинал орать на них, становясь, по сути, надзирателем. Сначала я думал, что стану защищать их от блокфюрера, но затем осознал, что сам оказался в ловушке: не выполнил норму — меньше еды, и все теснее голод сжимает внутренности; а чтобы выполнить, необходимо грубое принуждение. Так я понял, что ничего нет хуже, чем заставлять полумертвых товарищей вставать с земли, в которую им хотелось бы спокойно уйти, и вывозить чертов известняк.