Мирон удивленно встрепенулся, словно услышал что-то совершенно для себя новое, но почти тотчас задумчиво добавил:
— А ведь ты, пожалуй, прав, Григоре! В конце концов…
В это последнее воскресенье октября погода обещала быть хорошей, и корчмарь Кристя Бусуйок заблаговременно нанял цыган-музыкантов, чтобы после полудня молодежь поплясала хору, а вечером старики потешились бы за стаканом вина. В прошлые годы в конце октября бывало холодно, мокрый снег, грязь, теперь же на по-летнему безоблачном небе ласково лучилось желтое солнце, мягко освещая печальную землю.
Танцы начинались обычно на площадке перед корчмой, но вскоре захватывали и улицу, где стояли рядком девушки и молодухи, глазея на танцующих. Когда изредка по улице проезжала повозка, танцоры и зрители, толкаясь, отступали на площадку к корчме, и визг испуганных женщин заглушал затейливое пиликанье музыкантов.
Теперь все плясали прямо на шоссе, и круг танцующих легко колыхался под восхищенными взглядами молодиц и девушек. Оба музыканта (платил за музыку сам корчмарь и наводил экономию, утверждая, что никакой разницы нет, будет ли музыкантов двое или трое, лишь бы играли хорошо и, главное, без остановки) приплясывали почище танцующих, то и дело переходя с места на место и подбадривая друг друга. Сапоги парней тяжело топотали по подсохшей улице, а девушки плыли легко, словно лани, чуть касаясь земли.
На лавках вдоль стен корчмы сидели старики, а возле них, как всегда по воскресеньям, стояли мужчины и толковали о своих делах. У крестьян из поместий, принадлежавших когда-то Юге, давно вошло в привычку по праздникам встречаться и судачить о своем житье-бытье именно в этой корчме, в Амаре. Так повелось издавна, и сюда сходились мужики из Леспези и из Вайдеей, из Бырлогу, Глигану и Бабароаги, не говоря уж о жителях Руджиноасы, которые чувствовали себя в Амаре, как дома.
Серафим Могош, пожилой крестьянин с седыми висками и мудрыми глазами, рассказывал о том, как его истязали жандармы. При этом он смотрел, однако, не на окружающих, а куда-то вдаль, словно жалуясь какому-то справедливому судье. За его руку держался мальчонка и весело вертелся во все стороны, словно белый мотылек, порхающий вокруг старого дерева. Хотя то, что рассказывал Серафим, было всем досконально известно, так как весть о допросе сразу же разнеслась по окрестным селам да и сейчас среди слушателей стояли трое избитых крестьян, все смотрели Серафиму в рот, как будто слышали эту необыкновенную историю впервые в жизни или получали горестное удовольствие, заново бередя души. Игнат Черчел, крестьянин помоложе Могоша, хотя и выглядевший старше, смотрел на рассказчика глазами приблудного пса, качал головой, вздыхал и то и дело перебивал его одними и теми же словами:
— Так что ж нам делать, люди добрые, что же делать?
Эти восклицания, независимо от воли Черчела, звучали до того нелепо, жалостно и униженно-покорно, что все остальные лишь презрительно на него поглядывали, а Тоадер Стрымбу, безземельный вдовец с тремя детьми, наконец не выдержал.
— Что делать, что делать? — яростно крикнул он, но тут же сам испугался своего возмущения и быстро пробормотал, глотая слова: — Бог его знает, что нам делать…
Впрочем, Игната Черчела года четыре тому назад тоже избил жандармский унтер, предшественник Боянджиу, обвинив в краже каких-то вещей с барского двора, и избил так жестоко, что Игнат хворал потом недели две и остался покалеченным на всю жизнь.
Чтобы загладить следы яростной вспышки Тоадера, Леонте Орбишор — коротышка с тоненьким голосом и подвижным лицом — примиряюще заметил:
— Я тоже натерпелся вместе с Серафимом и всеми остальными, но, с другой стороны, как же быть? Что же властям делать, коли грабеж случился? Как же допустить, чтобы воры крали чужой труд?
— И то правда!.. Красть, конечно, не след!.. — одобрительно закивали несколько человек.
По толпе прошла легкая зыбь, словно неожиданно у всех свалился камень с сердца. Но именно тогда вечно хмурый Трифон Гужу пробормотал, скорее про себя, но так, что все услышали его угрюмый, какой-то сверлящий голос:
— Так ведь труд-то все одно наш!
Все посмотрели на Трифона, словно он раскрыл какую-то тайну или выразил всеобщую заветную мысль. Но никто ничего не сказал, и даже Трифон, имевший привычку повторять свои слова, когда считал, что сказал нечто важное, замолчал и опустил голову на грудь.
После короткого молчания, во время которого слышались лишь игра музыкантов и гиканье танцующих, все заговорили разом, каждый о своем. Будто испугавшись самих себя, люди перевели взгляд на хору, лишь бы не смотреть друг на друга. Их голоса переплетались, сливаясь в бесконечном вздохе.
Хора колыхалась широким кругом, извивалась змеей, ласково охватывала то женщин, стоявших по обочинам шоссе, то мужчин, сгрудившихся перед корчмой. Радость танцоров взметалась выкриками частушек, выплескивалась в затейливые завитки перепляса. Зрители толпились, тоже поддаваясь этому ликованию, будто стремясь слиться в одно существо — беззаботное и счастливое.