В наш постфрейдистский век, конечно, возникает искушение истолковать всю эту литературу, мнимой целью которой являлось изображение нехристей сексуальными извращенцами, как выражение подавленных гомоэротических желаний. В ней читается предостережение от напасти, какая может разразиться, если выпустить на волю “содомитские” желания европейцев. Она вторит и другим сочинениям о куда более грозной Турции, появившимся после захвата османами Константинополя. Как и в описании татарского быта, сделанном Гильомом Рубруком, в таких рассказах об османах не было ни намека на женские образы того рода, что появлялись на страницах книг более поздних путешественников вроде Лодовико Вартемы, – образы, которые сделались главной особенностью представлений Запада о Востоке, после того как первому удалось завоевать второй. Однако у литературы, демонизировавшей турок, все-таки имелась общая черта с теми сочинениями и картинами, что живописали роскошную и полную чувственной неги жизнь осман: произведения обоих жанров изображали мир, где существовали гаремы, как полную эротическую противоположность Европы, где выше всего ценились единобрачие, целомудрие и обуздание влечений, почитавшихся нечистыми. Турция же, где царили скотоложство и содомия, являла собой образ ада земного и служила наглядным предостережением от бедствия, какое грозило человечеству, если оно вздумает потакать низменным побуждениям. Она выглядела безнравственной именно потому, что не чинила никаких помех самым фундаментальным желаниям.
Литература, образцом которой служило сочинение Райкота, манила разглашением пресловутой “тайны гарема”. Хотя в действительности никакой “тайны” гарема не существовало, поскольку его двойное предназначение – обслуживать потребности султана в удовольствии и поставлять для его престола наследников – едва ли оставалось неизвестным, – это понятие все равно обросло в Европе множеством значений и вызвало к жизни разнообразные произведения искусства и литературы. В трагедии Жана Расина “Баязет” и в опере Моцарта “Похищение из сераля” сераль (гарем) и турецкий двор служат местом действия для психологической драмы и для фарса соответственно. Но, как указывает ученый Лесли Пирс, европейский взгляд на турецкого султана, особенно после XVII века, изменился и выражал уже не восхищение, а презрение (несмотря на Моцарта). Из великого правителя и завоевателя султан превратился в “воплощение разнузданной тирании, а соблазнительный и порочный институт гарема служил явным доказательством его нравственного вырождения”. Этот взгляд относился не к одной лишь Турции, но и к остальным странам Ближнего Востока в целом. У таких несхожих между собой писателей, как Монтескье, автор “Персидских писем”, и Байрон, который обращался к этому образу в “Дон Жуане” и других поэмах, гарем выступал мощным символом политической тирании и сексуального господства, предупреждавшим об опасностях, какие грозят Европе, если она не обуздает монархию и консервативную политику в подвластных ей пределах.
Если отвлечься от политики, то гарем часто служил предметом изображения в западной живописи – от Энгра и Делакруа до художника Джона Фредерика Льюиса и карикатуриста Томаса Роулендсона. Энгр не раз обращался к теме гарема с его чувственными декорациями, и “Одалиска с рабыней” относится к числу его самых известных картин.
На картине изображена женщина с алебастровой кожей, что указывает на то, что перед нами рабыня, захваченная в одной из европейских провинций империи. Рыжие волосы каскадом спадают поверх руки на парчовое покрывало. Она лежит, изогнувшись, совсем обнаженная, если не считать покрывала из полупрозрачной ткани, небрежно наброшенного на бедра, и сама эта поза с заведенными за голову руками ясно говорит о готовности отдаться желаниям повелителя. Фоном служит дворцовый интерьер: красная колонна и красная портьера, украшенная инкрустациями балюстрада, замысловато расписанные стены. На втором плане стоит стражник комнаты – чернокожий евнух в тюрбане и парчовом халате, а у изножья кровати сидит еще одна рабыня, только полностью (и довольно роскошно) одетая, и играет на лютне. Это сцена “монастырской чувственности”, как выразился один исследователь. А так как Энгру, как и любому мужчине, кроме самого султана и его евнухов, вход в гарем был воспрещен (более того, под страхом смерти запрещалось видеть хоть одну из султанских наложниц), то “Одалиска”, как и многие другие его гаремные полотна, – фантазия чистой воды. Он “не ведал того, что изображал, и не видел того, что воображал”, как заметил маркиз де Кюстин в 1840 году.
Жан Огюст Доминик Энгр. Одалиска с рабыней. 1839–1840.