Он повернулся на стуле и посмотрел в окно, как часто делал, когда думал, словно мудрость можно было разглядеть только вдалеке. Повернулся обратно и сказал:
— Но если бы вы могли так жить… — и умолк. Снял очки. За двадцать лет, что я его знал, это был единственный раз, когда он при мне снял очки. Потер двумя пальцами переносицу. — Если бы вы могли так жить, наша с вами работа была бы закончена.
Я никогда не мог бы так жить, но наша с ним работа закончилась через год, когда на пробежке у него случился смертельный сердечный приступ. Мне позвонила одна психотерапевт, у которой был кабинет на том же этаже. Пригласила меня прийти к ней и поговорить об этом, но я не хотел с ней говорить. Я хотел говорить с ним. Я чувствовал, будто меня предали. Это он должен был сообщить мне о своей смерти.
А я должен был сообщить детям о том, почему мне грустно. Но как смерть доктора Силверса не дала ему сообщить мне о ней, так же и моя грусть не давала мне поделиться своей грустью с ними.
Музыканты встали по местам и без всякого вступления заиграли "Танец на потолке". Морского окуня передо мной больше не было: видимо, его унесли. И бокал с вином, что стоял передо мной, тоже исчез: видимо, я его выпил.
Мальчики побежали танцевать.
— Я тихонько сбегу, — сказал я Джулии.
— Как из Айслипа?
— Что?
— Сбежишь, как из Айслипа? — И тут же: — Извини. Я не хотела…
Когда мы были в Масаде, отец набил карманы камнями, и я, не понимая, что он делает, только чувствуя, что хочу его одобрения, тоже стал совать камни в карманы. Шломо велел нам положить их на место. Впервые на моей памяти он сказал мне и отцу "нет". Он сказал, что, если каждый будет уносить по камню, Масаду всю растащат по каминным полкам, книжным шкафам и журнальным столикам, и не будет больше Масады. Даже мальчишкой я понимал, что это смешно — уж если что и вечно на свете, так это горы.
Я шагал к машине под небом, в котором сгущались околоземные объекты.
Где-то в свадебной гостевой книге стоят подписи моих детей. Почерк они выработали сами. Но это я дал им имена.
Я припарковался, въехав двумя колесами на бордюр. Кажется, я даже не закрыл за собой входную дверь.
И вот я пишу в своем захламленном кабинете, а моя семья где-то танцует.
Сколько синагог удалось построить Сэму? Сохранилась ли хоть одна? Хотя бы одна стена?
Моя синагога сложена из слов. Пробелы между словами позволяют ей спружинить и устоять, когда под ней дрожит земля. У входа в святилище висит мезуза, к дверному косяку приколочен еще один дверной косяк — годичные кольца моей семьи. Внутри ковчега спрятано разбитое и целое: раздробленная рука Сэма — рядом с рукой, которой он тянулся за карточкой игры "Я знаю"; Аргус, лежащий в собственном дерьме, — рядом с неугомонным, виляющим хвостом щенком, который писался каждый раз, как Макс входил в дом; послевоенный Тамир — рядом с довоенным Ноамом; неразгибающиеся колени моего деда — рядом с несуществующей вавочкой его правнука, которую я целую; отражение отца в занавешенном черной тканью зеркале — рядом с отражением в зеркале заднего вида моих засыпающих сыновей, рядом с человеком, который никогда не прекратит писать эти слова, который провел жизнь, разбивая кулаки о двери своей синагоги, умоляя его впустить, рядом с мальчиком, который фантазировал о том, как люди во имя спасения мира разбегаются из огромного бомбоубежища, с мальчиком, который понял бы, что эти тяжелые, тяжелые двери открываются наружу, что я с самого начала был в святая святых.
VIII
Дом