Девочки причитали испуганно-радостными голосами, а с бугра в лощину коричневой птицей летел над землей мой берет, — суслик уносил его на себе. В лощине он перекувыркнулся, опростался от ноши и маленькой пестрой торпедой понесся дальше. Преследовать его было бесполезно, и я поднял испачканный грязью и слизью берет и пошел на Долгий мыс. Девочки, обессилев от смеха, катались по траве.
— Ой, дяденька! Ой, смехота-то какая!..
Я спросил, как их звать.
— Меня Танечкой, — сказала та самая, у которой недавно азартно косились глаза, — а ее Олечкой.
— Сестры, что ли?
— Мы? Не-е. Мы только суседки!
Девочки были похожи, обе курнопятые и беловолосые. То, что они называли себя уменьшительными именами, привычно воспринималось слухом: в Ракитном до глубокой старости Дарьи ходят в Дарочках, Марьи в Манечках, а Петры в Петичках. Это тут полагается так. Танечка хотела побыть еще в Кобыльем логу и хоть втайне, да досмеяться надо мной и моим беретом, но Олечка манила ее домой и показывала подбородком на таинственные сумки, тоже схожие между собой.
— Я подвезу вас, — сказал я. — Что в сумках-то?
Подруги застыдились чего-то, переглянулись, и Олечка негромко сказала:
— Да это так…
— Секрет?
— Да не-е… Это коровьи пряженцы.
— Прошлогодние. Сухие-пресухие! — пояснила Танечка. Она, видно, боялась, что я раздумаю брать их в машину.
— Печки топить?
— А то ж зачем!
Мы поехали тихонько и плавно. В зеркало мне были видны раскрасневшиеся лукавые рожицы и блестевшие глаза девочек; я слышал их перебитый смехом шепот, и мне хотелось остановиться и спросить у них: отчего мы, русские, несмотря ни на что, сохранили открытое лицо, живой ум и чистый смех?
— Дяденька, а дяденька! Прокати подюжей, чтоб нам аж страшно стало! Прокати, дяденька…
Кто ж в Ракитном не любит быстрой езды!
Я промчал их до Черного лога, и они пошли по выгону с сумками на плечах — маленькие пошли, живые, сполна одаренные трудами и радостью этого огромного весеннего дня, похожего на крашеное яйцо, а я был голоден, уморен и свободен от всего, что привело меня нынче в Кобылий лог, и мне хотелось писать повесть, но не ту, дракой начатую, а другую. Совсем другую…
Подарки были нужны именно те, что я купил, — это виделось по глазам тетки. Все и всем пришлось тут впору и по размеру, и только дядя Мирон, ощупав ватинку, сказал мне, как бы между прочим:
— А те были жиже. У вас тоже небось?
Я поздно понял, что зря купил ему это поминанье о Севере. Совсем зря.
К Михану мы могли проскочить и по улице, но дядя Мирон хотел почему-то ехать кружным путем, выгоном. Опять, как вчера, мягким шафранным пламенем горело на западе небо, обещая долгую и крепкую погоду, опять было сумрачно и уютно в машине, и дядя Мирон по-вчерашнему покойно сидел рядом со мной.
— Пожалуй, рановато едем, — сказал он, как только мы выбрались на выгон. — Надо бы подождать, пока там управятся с детвой…
Я подумал, что ему хочется покататься немного, и предложил проехать до Кобыльего лога.
— Туда далеко, — возразил дядя Мирон. — Погодим тут. Отверни вон в сторонку — и шабаш.
Я свернул с дороги и заглушил мотор, а дядя Мирон перегнулся и достал с заднего сиденья мои книги. Вчерашним приемом он отнес их от глаз, осматривая, потом похлопал одна о другую и под эти шлепки спросил, не глядя на меня:
— Ну, а об чем они все-таки?
— О литовских колхозах, — сказал я.
— Та-ак. Ну, а сколько, к примеру, платят за это?
— По-разному, — сказал я. — Начинающим очень мало.
— А какой же ты начинающий! Ты ить когда еще…
Он осекся, посмотрел на меня жалующимися глазами и, привстав на колени, понес книги на место. Мне надо было сказать что-нибудь, потому что он не садился и все шуршал и шуршал ладонями по дерматину.
— Я не плохой писатель, дядь Мирон! — сказал я.
— А то либо нет! — поспешно согласился он. — А вот в плену ты где ж находился? В самой Германии?
— В Восточной Пруссии, — сказал я. — Хочешь, прочитаю тебе свой неопубликованный рассказ об этом? На память прочитаю…
— Ну что ж, давай.
Он сел, и мы сначала закурили, и оба курили с преувеличенным старанием, то и дело раздувая огоньки сигарет. Затянемся — и раздуем. То он, то я, то оба разом.
— Слушай, — сказал я. — Вместо гимнастерки на нем был мешок…
— Нет, ты давай все по порядку, — перебил дядя Мирон. — Где попал и как.
— Это долго, — сказал я. — Тут нужно начинать с сути, понимаешь? Ну вот… Вместо гимнастерки на нем был мешок. В нем он проделал три дырки — одну для головы и две для рук. Брюки еле-еле доходили ему до щиколоток. Зато волосы — белые, с зеленоватым отливом тины — спадали на плечи и закручивались на концах в большие роскошные кольца. Рядом со мной на нарах умер полковник. На нем были синие диагоналевые галифе и суконный китель. По праву соседа умершего — это в плену все равно что родственник — я предложил их Светлоголовому. Он долго и брезгливо рассматривал мой лоб, потом сказал за два приема:
— Пшел… вон!