Клуня, крыша нашей хаты, и снег, и все, что я видел, колыхнулось и поплыло в сторону от меня, а я задохнулся и полетел в красную высоту, и Момич полетел со мной вместе…
Я сидел в клуне у подножия сенного скирда, а на коленях у меня лежал желтый комок снега — Момич слепил. Я откусил от него, но он горчил и пахнул слежалой соломой и мышеединой. Я не забыл то свое, зачем, как мне казалось, мы вернулись с выгона, и встал. Тогда Момич молча и легко всадил меня на скирду, и я сам догадался, что нужно было делать, — на поперечниках крокв лежали, как восковые, толстые ракитовые доски. Я скинул пять штук, и он ничего не сказал, хватит их или нет.
В клуне мы пробыли до ночи. Гроб получился длинный и широкий, как на двоих. За все время мы ни слова не сказали друг другу, и, когда заперли клуню и я пошел к своей хате, Момич догнал меня и опять ущемил плечо.
— Ходи со мной, — не то попросил, не то приказал он. На его дворе по-весеннему отсырело пахло прелью закут. Подтолкнув меня под навес сарая, невидимый в темноте, Момич с тоской и натугой спросил:
— Как было… Видал аль нет?
Я рассказал, что знал, с самого начала и до конца.
— А она?
— Свалилась, — сказал я. — Сразу. Может, ей не больно было, оттого и…
— Чего? — оторопело спросил Момич.
— Так, — сказал я.
Из трубы нашей хаты поднимался белесый вялый дым, а окно, выходившее в сторону Момичева двора, было чуть-чуть желтым: наверно, дядя Иван перенес лампу к себе в чулан, — давно грозился…
Сердитая и наряженная, как в праздник, Настя сидела за столом и лузгала подсолнухи, — пришла отца проведать.
— Доигрались? — словами Царя спросила она у меня и умалила свет в лампе, — фитиль был вывернут до отказа и аж коптил. Я ничего не ответил, и Настя сказала опять:
— Нужно ей было, суматошной, кидаться!
Как чужой в своей хате, не раздеваясь, Момич присел на конце лавки возле дверей и замедленно-натужно обернул лицо к Насте:
— Куда такой… кидалась она?
— А на минцанера! — с вызовом сказала Настя и, не глядя на нас, опять заработала-залузгала озлобленно и быстро.
Целой и крепкой, — ее и тремя пулями не изничтожить! — в углу лежала мерка, а рядом — хомут.
Их-то обязательно возьмут и приберут, а теткин тулуп, платок, лапти… Куда я все приберу-дену? Куда?
— Ходи, сядь тут, — сказал мне Момич и так же глухо и смирно спросил Настю: — Не знаешь, там при шел кто… к покойнице?
Настя смахнула с губ шелуху семечек и промолчала. Момич прошел в угол, где лежала мерка, и слабым пинком ноги загнал ее под лавку.
— Побудь тут, я зараз приду, — сказал он мне и ушел, — в расстегнутом полушубке, без шапки. Потом я узнал, что он ходил на соседский куток просить бабку Звукариху, чтоб она обмыла и обрядила в смертное тетку.
В нашей хате всю ночь чуть-чуть светилось окно, где стояли шары, и всю ночь выл Момичев кобель, — волка, должно, чуял…
Мы не дождались дня, и нам никто не повстречался ни на проулке, ни на выгоне. Я до сих пор не понял, почему Момич заставил меня нести тяжелый длинный лом, а сам шел с лопатой, почему он, когда я спотыкался и падал, упрашивал меня, как о милости…
— Неси за ради Христа… Неси его сам!
Когда до погоста оставалось с полверсты, Момич свернул с дороги и пошел к нему напрямик, полем, минуя сельсовет и церковную площадь. Он шел не сгибая ног, прокладывая мне сплошную снежную борозду, и по ней я волочил лом.
Крестов совсем не было видно, — замело; и снег над могилами слежался плотней, чем на выгоне, — даже Момич не провалился. Мы выбрали место сразу, — на всем погосте, прямо у края канавы от поля, росло одно-единственное дерево — колючее, шатристое, с черным комом давнего сорочиного гнезда на макушке. В рассветной мути дерево казалось маленькой церквой с куполком без креста, и мы подошли к нему с восточной стороны.
— Тут, — сказал Момич и забрал у меня лом…
Возвращались мы в полдень по своей прежней белой борозде, и лом опять нес я. Возле клуни Момич приостановился и, не оборачиваясь, сказал не то самому себе, не то мне:
— Оттуда ж солнце видать на восходе… ежели головой к дереву.
…Ножки у скамейки были неровные и вихлючие, и я сходил в клуню и набрал щепок. Момич поставил скамейку на середину хаты, и, когда хотел подложить щепки, Царь подступил к нему и протянул руку:
— Дай суды!
Момич выпрямился и непонимающе тупо уставился в макушку Царя.
— Дай, говорю! Ну? — повторил Царь. Желтые, когтистые пальцы воздето протянутой руки его шевелились и подрагивали, и я потянул Момича за полу полушубка и сказал, чтобы он отдал щепки.
— Это… зачем они ему? — силясь что-то осмыслить, спросил Момич, пряча щепки за спину.
— Он сам хочет! Пускай он сам! — сказал я, и Царь ошалело подтвердил:
— Я сам! Сам!