«Вторая Москва» написана с характерным для молодой послеоктябрьской поэзии романтическим подъемом («Нам бьют в глаза московские огни, / Нам красный флаг захлестывает тело»; «Широк свободы красный звон» и т.п.), с влюбленностью в новую Россию («Лучший колос в мировом снопу»). Своеобразным композиционным и семантическим пуантом книги, видимо, следует считать стихотворение «Вторая Москва», давшее название сборнику, за ним следуют: «Кабацкая Москва» (отклик на гибель С. Есенина) и «Старая Москва». Все три образуют так называемый «московский» триптих и вместе с примыкающим к нему «Что шуметь, о гибели жалея…» прочитываются как поэтическая инвектива «России уходящей» С. Есенина.
Комсомольская (иначе не назовешь) «Вторая Москва» вполне соответствовала общему уровню поэтической продукции того времени, публиковавшейся на страницах газет и журналов, но разительно отличалась от всего, что было написано Аверьяновой до этой книги и после нее. В определенном смысле ее «Вторая Москва» маргинальна, выглядит «подкидышем» и производит двойственное впечатление; ее можно воспринимать как следствие вынужденного конформизма – способ выживания (если принять версию о великокняжеском происхождении поэтессы) и как проявление наивной веры в «светлое коммунистическое будущее» с оттенком «ювенильной» экзальтации и свойственным эпохе революционным мессианизмом: «Вот какою стала ты, Россия: / Самой крепкой, стройной и простой. // Оглянись на путь большой и странный, / Ни одной не выпавший стране» («Три узла»)[99]
.Эта же двойственность чувствуется в названии:
Мы не знаем, как были восприняты новые стихи Аверьяновой в ее ближайшем окружении, скорее всего, сдержанно. Смиренский ответил на «Вторую Москву», которую, очевидно, знал в рукописи, стихотворением, напечатанным в альманахе «Окраинный круг. 5» (Л., <1926>):
ВТОРАЯ МОСКВА
1925 [100]
Поэт предупреждал Аверьянову: «В Москве – Новая Москва – едва ли возьмет «Вторую Москву» (побоится каламбуров и конкуренции). Однако ж попробовать стоит» (письмо от 30 июля 1926 г.) [101]
. Следуя его совету, она послала стихи Д.A. Лyтохину, а также М. Горькому (вероятно, и прежние – из «Vox Humana», и новые – из второй книги). Тогда же она получила ответ из Сорренто:Я считаю себя плохим ценителем стихов и мне не хотелось бы, чтобы Вы отнеслись к моему суждению о стихах Ваших как к чему-то «категорическому».
Стихи В<аши> не показались мне оригинальными – как стихи, как слово и музыка. Не чувствую в них четкости, точности, пластики. Наиболее понятным мне и наиболее выразительным я нашел стихотворение: «Видно сердцем уродилась суше…»
И вот это стихотворение рисует мне Вас человеком, который даровитее, талантливее своих стихов. О том же говорит мне и последнее четверостишие стихов: «Высокий звон и голос птичий».
В общем, впечатление такое: стихи созданы как бы по
Кажется, что Вы человек, еще не нашедший истинное свое. Вероятно, Вам нужно много работать, но не торопясь, чтобы не обогнать себя самое.
Вот всё, что могу сказать. Дать же В<аш> адрес «тем русским, которые могут найти общий язык» я не в состоянии, у меня нет связей с литераторами заграницей.
Желаю Вам всего доброго,
11. III. 27
Sorrento [102]
В письме от 21 марта 1927 г. Смиренский комментировал: «С мнением Горького я согласен. Он ничего (как Лев Толстой) не понимает в стихах, но он их чувствует. <…> Твои лирические стихи – прекрасны, и они лучшее, что у тебя есть. То, что ты печатаешь – может быть, нужно России, но меня не трогает и не волнует. Наоборот – мне за тебя больно. А лирику твою я очень люблю, и хотя ты и Толстяк, а я считаю тебя настоящим поэтом. То, что хотел сказать горький и что осталось для тебя неясным, я понял. Он по стихам угадал в тебе человека – и это неплохо, что ты лучше своих стихов. <…> Писать Горькому больше не надо, так делать просто не принято»[103]
.