Сила была несомненно родовой чертой и она то и дело возгоралась в ком-то, быть может, даже внешне и хрупком, заявляя о себе то самодурством и своеволием, или как в Анне, твердо и праведно ведшей почти век большой семейный корабль по житейскому морю… Или как в Николае Егоровиче, которому сопутствовала и стечкинская физическая мощь при столь же неисчерпаемой доброте, и гениальная по дерзновению и широте охвата пространств могучая мысль.
Или та удивительная самоотверженность, восходящая к не женской удали и бесстрашию, скрытым огнем горевшим в сердце моей бабушки…
Крайне упряма была бабушкина сестра Вера, сломить ее было почти невозможно — коль решила, так намертво. Но вот у бабушки Кати это родовое упрямство и сила были управлены от себя в сторону — во вне: только она могла во время войны почти в шестьдесят лет лютыми морозными ночами, среди тех страшных непроходимых Оболенских лесов одна, по снежному насту тащить на себе саночки с чуть ли не тремя пудами картошки за 30 километров во Владимир, — в госпиталь, — для дочки и сестриц. Да еще и ликовать на свободе в эти ночные часы одиночества и даже петь, и радоваться чему-то — простору, воле, своей силе, от которой вроде уже совсем ничегошеньки и не оставалось… Тесно чему-то в ней было, тесно и в четырех стенах, хотя никто, как она, не умел согреть самый негодный ветхий домишко и усластить самое скудное полуголодное житие своим заботливым и ловким хозяйствованием. Как эта рвущаяся и готовая хлынуть на простор сила совмещалась с живущим в ней же гением очага, с ее всегдашним крестом приютительницы, кормительницы и обогревательницы всех, — объяснить не умею.
…Бывает: ни ростом человек не вышел, ни житейских слав не стяжал, да и здоровьем никудышен, а нет-нет, да и ударит, да подкатит к сердцу его эта таинственная и страшная гостья, — мол, все могу! полететь, вот сейчас — полечу…
Откуда и зачем, с грохотом набивая своим всесокрушительным ветром паруса души, отдирая человека от земли, выдергивая его из зон тяготения, врывалась в сердце эта сила? Куда звала, куда и на что должна она была излиться, куда понести тебя, если бы ты отдался ты ей без огляда?
«Вот так сейчас полечу!» — говорила на балконе лунной ночью у Толстого юная Наташа Ростова. Молодость — только ли? Но сам-то Толстой, какие в старости являл чудеса живости и силы: внутренней и внешней: никому не угнаться было за ним…
Полнота жизни той силе звание? Зов Божий, обращенный к тебе — таинственный и мощный, — та волна благодати, что захлестывала апостола Павла: «Все могу о укрепляющем меня Иисусе Христе» (Фил.4:13)?
Но что на земле может дать выход такой силе? Песня? Любовь? Плач? Молитва?.. Только живой мукой может прокричать она о себе — мукой, ищущей и не обретающей земных исходов, и не решающейся никак искать нездешних троп…
Не всегда, не сразу человек обретается соразмерным Дару Небесного Отца. Долго мается, колеблется и стенает, запрягает да запрягает, пока, наконец, не вырвется на п у т ь. Но если уж вырвется… то помоги ему Бог.
* * *
К 1861 году на Машиных надеждах на устройство личной жизни была поставлена окончательная жирная точка. И она стала постепенно принавыкать к своему новому образу — хозяйки дома и центра семьи.
Теперь надо было устраивать потихоньку московское житье. Иван и Коля к концу шестидесятых годов уже заканчивали университет. Все теперь в их жизни кружилось вокруг Маши: товарищи — студенты, молодые преподаватели и их сестры, — все тянулись в приветливый дом Жуковских.
Сначала Маша еще некоторое время жила в Орехове и там, конечно, зимами скучала, лишь изредка наезжая навестить братьев, но спасала ее природная общительность, и легкий веселый нрав, присущий всем Жуковским. Приезжая в Москву, Маша становилась тут же главным поверенным в делах братьев и всех их ближайших приятелей.
В 1870 году она приезжала в Москву на святках и основательно там позадержалась — чуть ли не до Великого Поста. Иван по окончании университета ждал места товарища прокурора, Николай занимался, готовился к магистерским экзаменам. Квартирку братья сняли маленькую, но уютную — опять же на Арбатской площади. Туда к ним и прикатила Маша, которая вот что писала в Орехово родителям:
«Я провожу время довольно хорошо и думаю пожить еще неделю в Москве; я сполю на кушетке в кабинете, а братья на старом месте, так что если Варя (младший брат — Валериан Егорович — прим. авт.) приедет, всем будет место. Деньги у меня еще есть, а после деревенской скуки всюду находишь веселье. Если вы все еще думаете говеть, то лучше всего в последних числах этого месяца. Иван едет в Коломну, а я ворочусь домой. Всем же поместиться в этой квартире невозможно.