Это были первые поистине д е л о в ы е русские дамы. Их-то, кстати, и приметил, и благословил Николай Гаврилович Чернышевский… Белоснежные воротнички, сдержанная, в меру свободная простота манер, твердость знающего, чего он хочет, и что нужно хотеть характера, безупречная выдержка, множество полезных навыков и умений и при этом весьма жадная потребность и пожить при возможности на полную катушку, непременно «быть любимой» (любить самим — это уж оставлялось для жертвенных неудачниц Сонечек Мармеладовых)… И долг, и еще раз — долг, — чем не хороши?
Этот женский тип не стороной прошел в XIX веке по России… Он очень глубоко врос в русскую жизнь, смешался с русской почвой, привнес много ценного и полезного, но и все-таки чуждого в корне своем духу туземному, православному. Вопрос здесь очень тонкий и деликатный. Уж очень тщательно в этом русском женском типе смешалось добро и зло… А потому тут-то и полезно было бы держаться того, что Станиславский называл «правдой жизненных образов» (которая «заразительна»).
…Они много трудились, они учили, они лечили, умели довольствоваться крайней скудостью условий жизни, никогда не ныть и не жаловаться, не распускаться… Эти женщины были людьми долга: достойными, кристально честными и великодушными… Но не случайно, что в романах Достоевского, а Федор Михайлович был тонким знатоком женской души, — этому идеальному и красивому женскому типу почти всегда противостоял другой тип, который мы могли бы объединить в образе Сонечки Мармеладовой (разумеется, подразумевая здесь строй ее души, а не что-то иное).
Первый тип был хорошо известный писателю (к нему можно было отнести и его некоторых дальних родственниц, и хорошо знакомых ему сестер Корвин-Круковских — Анну и Софью, — ставшую знаменитой женщиной-математиком Ковалевской, и даже саму Анну Григорьевну, супругу и доброго ангела последней четверти жизни писателя. К ним вполне можно было бы отнести «говорящий» жизненный девиз Софьи Ковалевской: «Говори, что знаешь; делай, что обязан; и пусть будет, что будет».
Однако много выше ставил Федор Михайлович живое христианское самоотверженное, сокрушенное и смиренное сердце, никогда не ведающее о своих самопожертвованиях (как евангельская левая рука о добре, которое делала правая). Нет почти ни одного произведения у Федора Михайловича, где бы такой достойной и заслуживающей уважения в своей основательной горделивости красоте не противопоставлялся бы иной строй сердца «Сонечек», познавших на деле, ч т о стоит за Евангельским словом: «Так всякий из вас, кто не отрешится от всего, что имеет, не может быть Моим учеником» (Лук.14:33).
Осмелюсь высказать предположение, что симпатичный (в лексическом звучании этого слова в середине XIX века) тип образованной русской женщины-институтки, а следом и курсистки отозвался не только положительными сдвигами в сфере просвещения, но еще значительнее — и разрушительнее! — аукнулся он в сфере духовной — в оскудении веры, духа и благодати, покрывавшей старинную простоту патриархально-семейной русской жизни. Ведь женщина — главное соединительное и охранительное начало семьи, но секрет состава сего «цемента» в духе подлинного христианского смирения, о котором теперь мало кто правильно понимает…
Хороши были три чеховские сестры, а места себе в жизни своей найти не могли, — попросту им всегда хорошо было бы там, где их нет. Из этого корня возродилась только в новом качестве экзальтированность русской жизни. Как близко — бок о бок они шли: оскудение духовности и благодатности, вытеснение всего мистического из человеческого сознания рассудочностью, позитивизм, нигилизм и наконец дурная мистика и экзальтация: куда-то надо же было бедному духу человеческому, вытесняемому, выбиться, найти себе кормёжку — но только, чтобы при этом по узкому пути смирения не идти, только чтобы гордынька не пострадала…
Вот и пришел час спиритизма, хлыстовских оргий и кокаинового блеска расширенных зрачков… Начинался Серебряный век с его ярмонками (как произносили это словцо в старину) не личностей, не тщеславий даже, — нет! — но и н д и в и д у а л ь н о с т е й, и экзальтации без берегов, не чурающейся ничего, что только могло подхлестнуть давно уставшие, истрепанные чувства…
Но все это не имело никакого отношения к душевному складу Глафиры Кондратьевны Стечькиной, к рассказу о короткой жизни которой мы вновь возвращаемся… Там тоже жили страсти, но, поверь читатель, совсем другие, не такие, как к концу XIX века, хотя к появлению вышеназванного были еще как причастны.
* * *