После Глафиры Кондратьевны Стечькиной переживание гроз (как, впрочем, и других стихийных явлений) в семейном обиходе Стечькиных и Жуковских (вплоть до дня сегодняшнего) заняли особое место. Те страхи, которые пережила в раннем детстве Анна Николаевна как-то сугубо натянули в ней струну ее беспокойств о семье, о близких… Страхи за детей, за уезжающих, приезжающих и в отдалении сущих, — конечно же все покрывалось ее сугубой горячей молитвой. Боязнь гроз передалась и внучкам — помню, в Орехове только посверкивать первые зарницы начинали, как бабушка тут же все форточки закрывала — она опасалась особенно шаровых молний, потому что одна такая все-таки влетела как-то в ореховские окна, но каким-то образом бабушка сумела ее выдворить. Она рассказывала, но я забыла.
Бабушка сберегла немногие памятные вещицы, принадлежавшие когда-то незабвенной Глафире Кондратьевне: старинную инкрустированную шкатулку, какие-то скромные украшения старинной работы (они исчезли из нашей московской квартиры в войну, когда «благочестивые» воры освободив квартиру от излишков, с их точки зрения, оставили рояль да несгораемый шкаф со всеми семейными воспоминаниями), зеркальце, которое потом пошло в память о матери в приданое Анете Стечькиной, серебряная бабочка с рубиновыми глазами. Этой брошкой бабушка всегда закалывала воротничок своей блузки. А когда брошка перешла ко мне, я уже носить ее не стала, потому что ничего соответствующего этой старинной бабочке не было ни на мне, ни во мне, ни вокруг меня. Как нет для нее ничего подходящего и по сей день…
Хотя та серебряная бабочка жива и сейчас, и всегда, когда вижу ее, она тут же отзывается во мне щемящим чувством жалости к ее хозяйке, в тяжких муках скончавшейся в 1833 году родами бедного недоношенного Мишеньки… И горько мне, что я не знаю, ни сколько лет прожил на белом свете этот мой прапрадед Мишенька, ни почему его, горемычного, упоминали всегда с каким-то странным оттенком опаски и недоброжелательства? Наверное, действительно немало досаждал он родне, потому что требовал большого ухода: учиться не мог, его надо было кормить с ложечки, возможно, при том, и характер у него был непростой… Да ведь разве не жертвой он был, как впрочем, и другие, ближние и далекие потомки, которые и через двести лет чувствовали в себе, порой, и склонность к беспричинной тоске, и томившее их временами уныние, а некоторых отличали прямо скажем странные привязанности…
Иначе откуда бы у некоторых (слава Богу, редких,) потомков Кондратия и Анны Белобородовых в четвертом и даже пятом колене с самого раннего детства являлось странное влечение к опасным и угрожающим явлениям природы — тем же грозам, бурям, желание прислушаться к грохоту совсем рядом проносящихся поездов, и даже к взрывам… Им было и страшно, и в то же время почему-то усладительно это щекотание нервов, это пушкинское «упоение в бою/У бездны мрачной на краю…».
* * *
Следующим «подранком» вслед за Мишенькой стал внук Глафиры Кондратьевны — сын ее дочери Варвары Николаевны Петровой — Серафим. Родившись в достатке, во вполне приличном семействе, мальчик, страдавший депрессиями, уже с юности впал в запойное пьянство. Братья его, совершенно здоровые и на него не походившие (зато походившие на своего купеческого деда Терентия Петрова, имевшего характер грубый и бесцеремонный), обращались с несчастным Серафимом очень жестоко, не давали денег, держали в черном теле, — в общем, обижали, и потому опекать его стал (и заботился о нем всю его жизнь) с большой любовью и состраданием его двоюродный брат — Николай Егорович Жуковский. Однако и сама Варвара Николаевна Петрова (урожденная Стечькина), мать Серафимушки, — была очень несчастна в браке (о чем рассказ чуть позже), и скоро сгорела, оставив осиротевших детей…
Серафим Петров умер в трактире, о чем с великой болью писала в своем письме Анна Николаевна: «Бедный Серафимушка, как жил, так и умер». Она-то, как никто хорошо знала истоки серафимовой беды и много о нем скорбела, хотя, разумеется, и строго смотрела на его неудавшуюся жизнь, но она знала о том, что крылось в глубине. И сердце ее не сподвигалось к жестоким судам. Оно переплавляло тяжелую правду в горниле любви и молитвы за родных — легкомысленных молодых ее родителей, крутого деда и тихой бабки-цыганки, знаменитой воспитательницы ее Настасьи Григорьевны и младших братьев, много почудивших на своем веку и разоривших все отцовское обширное наследство…
* * *
…У меня в детстве ни страха, ни тем более влечения к грозам не наблюдалось. А вот образ моей трижды прабабушки Глафиры Кондратьевны всегда влек меня к себе неотразимо. Может, потому, что о ней так часто упоминала в своих рассказах бабушка, но при том образ ее для меня был покрыт флером таинственности. Мне хотелось почувствовать ее подлинную, узнать, что это был за человек, увидеть ее хотя бы так, как мы молниеносно порой фиксируем в память некое мелькнувшее перед нами в толпе лицо — пусть неизвестное, но схваченное и мгновенно угаданное в его личностной неповторимости…