В конечном счете, это супружество не принесло счастья… Константин еще год должен был учиться в Киевском Университете. Состояния не имел. Несколько лет молодые продержались вместе с родителями в Киеве, а когда Александра Александровича Микулина перевели в Нижний Новгород, перед Подревскими встала проблема жизнеобеспечения. Сохранились письма, где Верочкин отец предпинимает одну за другой попытки устроить незадачливого супруга дочери хоть на какую-то службу, но удержаться на месте для Константина Николаевича оказывалось очень трудным. Он был совершенно неприспособлен к усердному труду. Да и отец пока высылал ему средства. А тут и война, призыв…
Константин настойчиво пытался, уже будучи женатым, «подъезжать» и к Кате, — это было в эпоху совместной жизни всех в Киеве. Катя на это реагировала мучительно и мечтала только о том, как бы скорее вырваться из дома. В каком-то отношении эти домогательства Константина и его брата Миши даже подтолкнули Катю к скороспелому решению о браке с Иваном Домбровским. Только бы вырваться…
Шла зима 1910–1911 года. Катю, наконец, родители отпустили в Москву к дяде Коле и бабушке, чтобы она могла там начать серьезно заниматься в Училище живописи, ваяния и зодчества, с условием, что письма писать будет через день, а лето проведет в Орехове. А Верочка, освоившись в новой роли молодой супруги, вернулась опять к своим литературным опытам…
Трудной и даже мучительной была большая часть жизни бабушки Кати, и видно, безропотно, добродетельно и во спасение души своей пронесла она и исполнила ниспосылаемые ей Господом эти многогорькие обстоятельства, коли Господь даровал ей столь светлое лицо в конце ее земного пути. Такой и только такой я знала ее во время моего младенчества, такой любила ее, и иною не мыслила даже! А то, что позже узнавалось по ее рассказам, по фотографиям, а затем и по моим поздним догадкам, находкам и размышлениям, — это отнюдь не могло поколебать моей любви и благоговения перед образом бабушки.
Бабушка терпела и смиренно исполняла путь своей жизни. Я хотела бы верить в то, что после охлаждения в вере во времена ее молодости, она все-таки потом примирилась с Богом. В этом меня многое обнадеживает: и сорок лет ее подвижнической реставрационной работы (хотя среди реставраторов всегда было и есть немало холодных атеистов — такова скорбь русской болезни, дошедшей до того, что к святым образам, к дивным ликам наших сокровищ прикасаются чужие, нелюбящие руки, древние росписи в алтарях наших церквей реставрируют неверующие дамы в брюках — хотя женщине в алтарь вход воспрещен), и те несравненные чудотворные древние иконы, которые она возвращала к жизни…
Я смотрю на икону Николы Липенского Новгородского, — а это была первая драгоценная икона, которую бабушке доверили мастера самостоятельно расчищать и поновлять, и мне светится в ней и ее любовь, ее душа, ее вера. Я слышу присутствие в иконе, которую работал в XIII веке замечательный древний иконописец Алекса Петров, и ее, бабушки духовный вклад.
Без этой любви никогда бы не достичь ей того совершенства — и не только в технике: она рукой своего врачевания иконы шла согласно с рукой древнего, несомненно, глубоко верующего и молитвенного иконописца. И мне кажется, сердца их бились в такт.
Бабушку окружали на редкость верующие люди в ее реставрационных командировках. Придя в самом начале в 1913 года к иконе как к чуду эстетики (об этом будет рассказ позже), она постигла духовную тайну иконы, сокрытую в тайне Первообраза, к которому всегда увлекает душу молящегося подлинная святая икона.
Она познала отблески того мира, откуда пришла к нам эта единственная и несравненная ни с чем в мире красота. За годы своего невероятно тяжелого труда бабушка послужила памяти многих святых, а тот мир в отличие от нашего никогда не грешит неблагодарностью…
Вглядываясь в духовно трудные годы бабушкиной молодости в ее путь издалека и с любовью, в ее охлаждение к вере отцов, — а это, увы, было (хотя насколько глубоко были затронуты сокровенные слои ее души, я не могу судить), мне, как это не парадоксально, открывается здесь и нечто утешительное…
* * *
Еще со времен Гердера и первых немецких романтиков, которых у нас в России прекрасно знали и любили (многие дворяне предпочитали получить в Германии образование), молодость как возрастную метафизическую реалию нередко сравнивали с эпохой «Бури и натиска», как с чем-то именно молодости родственной. Блок писал о юности как о возмездии, и был, несомненно, прав не только поэтически, но даже и с точки зрения христианской антропологии. Именно молодость с ее «бурей и натиском», с ее нередкими уклонениями и падениями, с ее уходами и возвращениями блудных сыновей всегда таит в себе и некий обнадеживающий спасительный залог смиренных возвращений, глубоких раскаяний и примирений, выстраданных и купленных дорогой ценой.