Все это, к слову, фиксировал в своем глубоком сердце и творчестве честный и мудрый свидетель, — но вряд ли все-таки участник (как не была в глубинах своих участницей этого страшного пира и Вера Жуковская) — Антон Павлович Чехов, к личности и перу которого многие критики и до сих пор предъявляют претензии за то, что так ясно и правдиво как врач или даже как священник (последнее представляется мне даже более близким) поставил смертельный диагноз последней русской болезни эпохи великой катастрофы. Она называлась — потеря смысла жизни.
На коллаже работы
Снимок сделан в Орехове в 1910 году.
Справа наверху
Отрывки из очерка «Страннические воспоминания — 12–13 г. Из страннических воспоминаний. Путевые записки по Поволжью. 19 июня — 1 авг. 1913 г.» Веры Жуковской (Хранятся в Отделе рукописей РГБ.Ф.369. 386. 15.) публикуются впервые.
По лестнице вверх побежал свет, и дядя Григорий вошел с лампой. Старательно привернув ее, чтобы она не коптила, он поставил ее на край стола, одиноко стоявшего у окон. Потом, подняв с полу халат, он подвинул от стены узенький деревянный диванчик и деловито стал расстилать на нем халат, сложив его втрое. «Ну, вот тебе и постеля та, мягче не сделаешь, — добродушно усмехнулся он, похлопывая ладонью по халату. — Котомочку твою вот так та положил в головах, ладно, таперя ложись та, знай я те одену твоей та одежонкой». — «А как же ты без халата», — сказала я, ложась на мою импровизированную постель. Он весело отмахнулся: «Эка невидаль та, точно мы и безо всего не спали та… не сумлевайся та обо мне, я за дверьми лягу тута, тебя посторожу, обещал старику твоему. Ну, спи со Христом», и старательно прикрыв меня плащом, он захватил с собою лампу и вышел. «Вот добрый», — подумала я радостно, укладываясь поудобнее на жестком ложе, и уснула мгновенно. (…)
За печкой кто-то завозился, осторожно выглянула чья-то голова, огляделась вокруг, как зверек из норы и, видимо уверившись, что бояться нечего, медленно вышло наружу какое то странное существо: девочка, не девочка, и на взрослую женщину не похоже. Маленькая, тощая, в холщевой рубашке, взлохмаченная коса завязана зеленой тряпочкой, на крошечном лице глубокие морщины, а глаза совсем детские. Подошла ко мне, протянула руку и односложно сказала: «Дай». Я положила ей на ладонь свой кусок хлеба с солью. Она быстро слизнула соль, а хлеб зажала в руке, и сев на пол, спросила жалобно: «Сустрела его то?» — «Кого?» — спросила я тихо. Она замигала светлыми веками и, заплакав горько, принялась раскачиваться из стороны в сторону, бормоча невнятно какие то слова. С большим трудом удалось мне, наконец, разобрать: «Ваню, ягодку, Ванятку, Аленку, ох, гроза, быть грозе…» «Ванятка, Ванька» — она плакала так жалостно, с такой безнадежностью твердила это «Ваня ягодка», что у меня навернулись слезы, и, несмотря на чудесное утро, такое душистое, ласковое, мне стало очень грустно. Наклонясь над нею, я спросила ее, о чем она плачет, но, все ниже опуская к полу голову, она твердила, задыхаясь от слез: «Ванятка-аленка, Ваня ягодка…»
Дверь скрипнула, вошел Григорий. Едва завидев его, она мгновенно вскочила и, как мышь, скрылась за печкой. Григорий покачал неодобрительно головой: «Это у нас юродка така, она повсегда плачет та тоску нагоняет, знай пойдем что ля, пойду кладь то снесу»…